Магдалина Дальцева - Так затихает Везувий: Повесть о Кондратии Рылееве
Поздно вечером, когда Дурново вез по пустынному, сумрачному Петербургу, где попадались лишь казачьи патрули и, хотя ни один дом не был разрушен, город казался разгромленным.
Всего он ждал в расплату за несбывшуюся мечту, но только не сухого, насмешливого допроса Бенкендорфа и Толя в Зимнем.
Дали лист бумаги, перо, предложили отвечать письменно. Известно — слово не воробей… Чиновничья клетка, в кою улавливается слово, — чистый лист бумаги. И вдруг вскипела, до красных кругов в глазах, вскипела ненависть к Трубецкому. И сейчас, и в ту минуту нельзя поручиться, что главный виновник провала — Трубецкой. Но он не явился. Не явился в надежде, что уйдет от ответа. Тщета. Жалости подобная уловка. Прячет голову под крыло, как страус. И перо забегало по бумаге:
«Князь Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади. Он не явился, и, по моему мнению, это главная причина, всех беспорядков и убийств, которые в сей несчастный день случились».
Еще до начала допроса, до листа бумаги, Толь и Бенкендорф дали понять, что знают все, все имена и планы. По дороге Дурново намекнул, что уже схватили и допросили Сутгофа и он был «чистосердечен». Чистосердечен! По крайности попытаться убедить своих следователей, что общество не воинствует, оно маленькое, незначительное. И он написал.
«Общество точно существует. Цель его, по крайней мере в Петербурге, была конституционная монархия. Оно не сильно здесь и состоит из нескольких молодых людей… Это общество уже погибло вместе с нами. Опыт показал, что мы мечтали, полагаясь на таких людей, каков князь Трубецкой…»
Остановился. И вдруг, представив вчерашний день — трупы солдат, мастеровых, горожан на окровавленном снегу, прошептал: «Бесчисленные жертвы…»
В ту минуту ему казалось, что он спасает… Пусть не отечество спасает, но русских людей, доверившихся романтическим мечтателям.
Никто из следователей, читая показания, не выказал ни сочувствия, ни радостного облегчения, и лишь Толь задумался, прочитав вслух место из показаний, где говорилось:
«Открыв откровенно и решительно, что мне известно, я прошу одной милости: пощадить молодых людей, вовлеченных в общество, и вспомнить, что дух времени — такая сила, пред которою они не в состоянии были устоять».
Читая, Толь улыбался пренебрежительно и спросил:
— Не обольщаетесь ли вы этой несокрушимой силой? Не проще ли сказать, что весь вздор, который затевает молодежь, как показывает опыт новейших времен, имеет причиной личные виды?
Кровь бросилась в голову, но ответил холодно:
— Хоть я и признал попытку нашу неудачной, даже, быть может, вредной, остаюсь при своем мнении, что конституционное правление для счастия России самое выгоднейшее.
Толь посмотрел удивленно, к лицу ли, мол, так петушиться, и ответил:
— Уверен, что с нашим образованием конституционное правление не вяжется и может привести только к полной анархии.
Нет, не сломался он на этом допросе, долженствующем устрашать, но ничуть не испугавшем, показавшемся просто собеседованием. Напротив. Возможно ли унизиться до лжи? Никогда! Он будет говорить правду и только правду. Как может гордый человек опуститься до лжи?
Нет, если уж искать начало душевного заблуждения, так это минута, когда он заключил в объятия Ростовцева. Это же Ростовцев первый предатель! Бахвалился, что не назвал имен, но выдал большее — день и план выступления. И вместо того чтобы бежать, созвать единомышленников, подымать солдат, опережать противника, еще не успевшего подготовиться к ответному удару, он кинулся на шею предателю. Залюбовался им. Его честностью и благородством. А надо бы немедля гнать полки к Зимнему. Солдат, которые сражались бы за свое благоденствие, какое и есть благоденствие отечества. Но ведь в голову не пришло. О, эта взращенная десятилетиями боязнь пугачевщины!
Все, что было потом — сознание безнадежности попытки, гордые слова о том, что проложим путь другим, прощальные поцелуи и объятия, — все тщета, пустые надежды, самообольщение…
Как безнадежно уныло шагает надзиратель по коридору. Мерные, как стук дождя, шаги. И конца этому нет. Лучше смерть, чем такая безысходность. Смерть… А Настенька, Наташа?
Исступление и самоистязание первых дней, проведенных в крепости, уступили место слабости и отупению, какие ему хотелось принимать за душевное просветление. Приходил священник Мысловский, говорил о безмерной благости господней. Она не оставляет страждущих и мятущихся. Бог ни на минуту не забывает о них, и узник также ни на минуту не должен чувствовать себя одиноким, потому что бог всегда с ним. Хотелось по-детски верить тихим благостным речам, а более всего — поверить, что, пребывая в этой сумрачной, неизменно темной камере в полном одиночестве, ты не одинок. С тобою бог.
Священник Мысловский был умный, по-иезуитски тонкий человек. Он лишь вскользь упоминал о грехах и покаянии и красноречиво рассказывал о боге, как внимательном собеседнике, жаждущем душевного общения со страдальцем. Как-то так выходило, что не он нуждался в боге, а бог в нем. И открытый, доверчивый Рылеев был готов прийти к нему на помощь.
Переписка была разрешена, и письма к жене были благостны и смиренны, напоминая ее ответные письма. Он писал:
« 19 декабря 1825 года
Уведомляю тебя, друг мой, что я здоров. Ради бога, будь покойна. Государь милостив. Положись на бога и молись. Настиньку благословляю. Уведомь меня о своем и ее здоровье.
Твой друг К. Рылеев».
Он знал, что письма читают, и старался быть лаконичным, законопослушным.
Наташа отвечала:
«Друг мой, не знаю, какими чувствами, словами изъяснить непостижимое милосердие нашего монарха. Третьего дня обрадовал меня бог: император прислал твою записку и вслед затем 2000 р. и позволение посылать тебе белье. Теперь умоляю тебя, молись небесному творцу; все существо наше в его власти. Наставь меня, друг мой, как благодарить отца нашего отечества. Я не так здорова; Настинька подле меня про тебя спрашивает, и мы всю надежду нашу возлагаем на бога и на императора. Остаюсь любящая тебя Наталья Рылеева. Пиши мне, ради бога. При сем посылаю тебе две рубашки, двое чулок, два платка, полотенце».
Следом за этим пришло письмо от Наташи, в котором сообщалось, что в день Настенькиных именин, двадцать второго декабря, императрица прислала еще тысячу рублей. Благодеяния эти поразили и растрогали. Если император мог проявлять заботу о семье заговорщика, замышлявшего с помощью своих товарищей лишить его жизни, значит, он безгранично великодушен. Он христианин. В своем расслабленно смиренном состоянии выше этой добродетели представить себе он не мог. И он писал жене:
«Декабря 28 дня 1825 года
Ради бога, не унывай, мой добрый друг, без воли всемогущего ничего не делается; я здоров; береги свое здоровье — оно нужно для нашей малютки. Молись богу за императорский дом. Я мог заблуждаться, могу и впредь, но быть неблагодарным не могу. Милости, оказанные нам государем и императрицею, глубоко врезались в сердце мое. Что бы со мной ни было: буду жить и умру для них. Быть может, скоро позволят мне увидеться с тобою, тогда привези и Настиньку. Впрочем, если она думает, что я в Москве, то не лучше ли будет оставить ее в сих мыслях. Сделай, как найдешь лучше».
Когда писал это письмо, он знал, что оно, как и прежние, может быть прочитано Николаем Павловичем. И все же среди изъявлений в вечной преданности не в силах был удержаться от искреннего признания: «Я мог заблуждаться, могу и впредь». В короткое это словечко — впредь — он вложил очень многое. И утверждение, что он и впредь останется в тех же мыслях, и надежду на то, что и впредь ему доведется действовать.
И снова летели записочки из крепости на волю, а оттуда — в крепость, с призывами на упование господнее, мольбами беречь здоровье, уверениями, что всевышний не допустит дурного.
«Прошу тебя, ради создателя, не изнуряй себя горестью. Вспомни, что у тебя дочь».
И шло в ответ:
«Молю всемогущего, да утешит меня известием, что ты невинен. Заклинаю тебя, не унывай в надежде на благость господню».
Длились изнуряющие, мучительные допросы, повторялись унизительные очные ставки. Поставленные лицом к лицу, обвиняемые, стараясь не глядеть в глаза друг другу, с преступной откровенностью разоблачались. Об этом он не писал Наташе.
Как ни удивительно, сама длительность и дотошность следственных процедур возвращала надежды. Нужно ли допытываться, кто, что, в какой час и день, кому сказал, когда достаточно одного злоумышления на особу государя, чтобы предать виновного казни? Обстоятельность следствия обнадеживала. И мысль Рылеева с горных высот постижения всевышнего спускалась в низины презренной прозы жизни.