Тулепберген Каипбергенов - Сказание о Маман-бие
— Он с нами… да поможет нам бог! Скачи, умный, храбрый сын мой, не думая о себе, не помня обиды…
Есенгельды буркнул себе под нос:
— Обиду только дурак не помнит. — Затем закричал, подбочениваясь:- А ну-ка, джигиты мои, за мной! Да будут довольны наши отцы!
Джигиты (Есенгельды сам-шестой) ускакали. Многовато, конечно, взял с собой людей, но это была его гвардия.
Осталось около сотни джигитов, смехотворно мало в сравнении с тучей конников, которая сползала с горы. И все же кунградцы медленно растеклись в нестройную жиденькую цепь и выставили вперед копья, побуждаемые речами шейха:
— Милые мои, трус подобен безжизненной горсти песка, горсти пепла. Воин, павший в бою, просыпается в райской обители! Да пребудет нам опорой спаситель…
Быть может, воинская команда Оразан-батыра была бы сейчас полезней, но и слово Мурат-шейха оказалось не лишним. Есть чудодейственная сила, а не только непомерная власть и в командном, и в призывном слове, когда стоишь на военном рубеже. И разве это только слово? Белый как лунь старец, с трясущимися руками и губами, но с огненным взглядом, стоял впереди всех.
Между тем туча вражеских всадников приблизилась на расстояние слышимости голоса и… остановилась! Всадник под меховой шапкой, величиной с юрту, выдвинулся вперед.
— Эй, кто такие?
— Мы хозяева этой земли, — ответил шейх слабым голосом, дребезжащим от натуги.
— Обуздай-ка его! — басисто скомандовал всадник под громадной шапкой.
И тотчас из-за его плеча вылетело тяжелое копье с длинным древком, свистнуло близ уха шейха и красиво воткнулось в землю позади его коня. Конь отпрянул, а шейх вскрикнул, превозмогая одышку:
— Не дадим… себя… обуздать!
Старик едва справился с конем, но его воинство подхватило клич — с решимостью отчаяния, которая иной раз одолевает намного большую силу.
— Не дадим обуздать! Умрем — не дадим!
В ответ раздался громовый рык. Колонна вражеских всадников ринулась вперед и прорвала цепь черных шапок, как дубина кисею, затем растеклась вязкой, как патока, лавой и потопила в своей гуще каракалпаков.
Тогда и дрогнули джигиты-кунградцы, потому что вмиг потеряли друг друга. Они побежали бы, если б могли. Теперь, чтобы уйти, надо было продираться сквозь грозную и спасительную тесноту; они и продирались.
Все смешалось. Всадники то сшибались, то разъезжались, крутясь, как в водовороте. Не разобрать, кто кого валит с коня. И тот, кто бил, и тот, кто убегал, походили друг на друга, как дети одного отца, люди одного рода. У всех на устах было одно и то же слово: алла! алла! И только, пожалуй, шапки были разные, хотя по зимнему времени попадались одинаковые, — они слетали с голов, как птицы, смешиваясь с комьями земли и снега из-под копыт коней.
Мурат-шейха выручал его великолепный скакун. Наторевший на козлодранье, зрелый могучий жеребец взмок от пота, но легко выносил хозяина из свалки, как это требовалось в игре и не мешало в бою. Старику оставалось лишь усидеть в седле. Он был крепко помят, но пока что без царапины, и ему удавалось даже рассмотреть, что деется на поле перед горой, похожей на холку коня.
С изумленьем шейх узнал вдруг среди дерущихся Убайдулла-султана, сына Гаип-хана. Как этот добрый молодец сюда попал? Он ли это? Шейх видел его одну секунду. А в следующую Убайдулла-султан повис вниз головой под крупом своего коня на сползшем или сорвавшемся с подпруг седле. Видимо, запутался, бедняга, в стременах. Трое всадников в казахских треухах погнались за ним, передний держал наготове курык — шест с петлей для ловли коней; понравился им аргамак султана…
Приметил затем шейх нечто более важное, удивительное. Прокатывались по полю волны всадников, необыкновенно грозных… Они были самые шумливые, орали и размахивали оружием устрашающе, но никого из черных шапок не трогали, а лишь путались в ногах у своих. Своим мешали, чужих прикрывали! И в отличие от дерущихся эти всадники действовали слаженно.
Мурат-шейх пришпорил коня, смешался с ними.
— Уходите, отец… поскорей уходите…
— Кто вы, братья? Именем аллаха: кто вы?
— Мы табынцы… Мы кереи… неужели не поняли, не узнали?
Горячая волна радости и любви к этим «супостатам каракалпакской юрты» омыла сердце старика. Людей этих казахских родов послали, наверное, Айгара-бий и ему подобные умные головы, храбрые сердца. Знать, сильней ханской воли народная воля. Но разве это не чудо? И так был увлечен Мурат-шейх греховной мыслью о людской доброте и силе, что ему и в голову не пришло в ту минуту, что это божий произвол. И что, стало быть, всевышнему было угодно, чтобы черные шапки не сказать — устояли, но все же уцелели в таком неравном бою.
* * *Есенгельды был не робок. Однако отвагу считал качеством хорошего слуги, а себе, господину, оставлял качества иные. Сердце его дрожало при мысли о том, что осталось за его спиной и что станется, быть может, вскорости с его отцом, но думал он все-таки больше о другом, и это были думы господина, а не раба.
В пути встретился ему Убайдулла-султан со своей прислугой, и Есенгельды мгновенно уловил, что содеялось в семье хана. Так, сказал он себе, так-так!
В тот час, как напоролись кунградцы на нукеров Абулхаира и воочию увидели правоту ябинцев, Есенгельды списал со счета Гаип-хана, а затем его приговорил. Были меж ними старые счеты; Есенгельды не забыл и не забудет, как Гаип-хан едва не спровадил его вместе с Маманом в Джунгарию на позор и погибель. Теперь его черед. Мурат-шейх поручил Есенгельды одно, но сам он себе — другое: как только расстался с Убайдуллой, погнался за Гаип-ханом.
Дружки Есенгельды понимали его с полуслова, особливо двое дошлых парней, один по имени Гаип, сын того самого Алифа Куланбая, который зарезал Оразан-Батыра, другой по имени Султангельды, сын Жандос-бия, который подсылал сироту Ельмурата убить Мамана…
Гаип-хана они настигли вскоре; после размолвки с сыном он присел на гранитном валуне закусить, — еда, правда, не утешает, но успокаивает. Есенгельды придержал коня. Окликнул первого из дошлых парней:
— Эй, кто, скажи, у меня сейчас на уме?
— Мой тезка.
— А как, скажи, его назвал шейх?
— Кукольный хан…
— А что про него сказано в книге?
Что одна кривая душа может погубить дюжину святых.
— Ну, а ты что скажешь про своего тезку?
— Надо бы его к ногтю…
— Слушай, а можешь ты сказать, кто такой вон там сидит на камушке?
— Он! Жрет конскую колбасу.
— Едем. Это дело шейх благословит.
— С ним вроде бы трое.
— Их ты разгонишь. А я его… уколю… Он любовался, как я метко кидаю копье. Пусть сейчас любуется. Ты не против?
— Я ничего… Уколи.
Гаип-хан, увидев вдали шестерых кунградцев, перетрухнул чуть ли не до обморока, но, узнав Есенгельды, успокоился вполне и заорал на него во все горло, ибо джигиты подскакали вплотную и ни один не спешился:
— Кунградские щенки… вы что себе позволяете?
В ту же минуту у него горлом хлынула кровь, потому что Есенгельды с ходу всадил ему под самую бороду копье. Хан повалился на землю, хрипя, а слуги его тотчас повскакали на коней и кинулись врассыпную.
Есенгельды, ухватившись обеими руками за древко, выдернул копье из горла хана и скомандовал, отворачиваясь:
— Добей его. Живым не оставляй.
В горле у хана свистело. Потом свист оборвался, и от трупа хана отошел его тезка с ножом в руках. Нож у молодца был дареный, отцовский.
* * *В тот же день пронесся по степи долгожданный и вместе с тем необъяснимый слух, что Маман и его товарищи наконец объявились: прибыли в аул хана Абулхаира, но из ханского аула не убыли… Оставил их Абулхаир при себе аманатами или взял на некую службу — никто не знал. Нигде их более не видели, не встречали, будто они прятались от людских глаз.
Следом растеклись слушки-догадки, и среди них — один, самый подлый, что Мамана и его товарищей уже нету в живых. Было это ни с чем несообразно и очень похоже на правду.
Что же, стало быть, не будет Мамана с великими новостями из России? Что же, стало быть, конец всякой надежде? Не хотелось этому верить. И люди не заговаривали об этом, таясь друг от друга, как бывает, когда боятся сглазу.
* * *Не унималась затяжная зимняя буря. Но жестокость господня померкла перед человечьей. Лютый мороз запекал на снегу людскую кровь, а ветер завивал метели, черные от пепла и гари. Не в силах была буря развеять дым и копоть, а снежные вихри еще и розовели от пожарищ, обнявших горизонт кольцевым заревом.
Горела каракалпакская юрта день и ночь. Селенья пустели, в них оставались лишь спящие мертвым сном. На дорогах и в чистом поле все чаще попадались не воины, а беженцы и погорельцы, дети и старики, и слышались не боевые кличи, а слезный стон. Враг угонял скот, утаскивал девок и молодух, самолучший живой товар.