Владислав Бахревский - Василий Шуйский
Всю ночь проплакала, подушку пришлось к печке приложить — с двух сторон намокла.
«И не хочу я никакого царства!» — сказала себе под утро вконец измученная Марья Петровна и, поглядев в окно, белесое от морозного облака, отмахнула все от себя ручкой и так заснула, что и к обедне не добудились.
6Государь Василий Иванович нежданно не только для ростовского владыки Филарета, но и для самого себя совершил троекратное целование, подскакивая для очередного поцелуя, как петушок.
— Слава Богу! Слава Богу! — шелестел, как железо о железо, тонкими, спрятанными в рот губами. — Поезжай, выкопай и со всею славою доставь в государыню-Москву. Святому — святое, царю — царское. Место Дмитрию-царевичу в Архангельском соборе, среди гробов великих его пращуров. Да спасет молитва его нас, грешных!
И, не давая слова в ответ сказать, передал Филарета в руки новгородского митрополита да благовещенского протопопа.
Великое дело — постановление в патриархи — было совершено с такой поспешностью, без должного чина и службы, что Филарет, попавший в объятия царя прямо из возка, участвовал во всем хоть и не без внутреннего торжества, но, однако ж, только по боярской опытности сдерживая в себе протест: «Чего ради столь непозволительная спешка? Ведь не в сеунчи посвящают — в патриархи!»
Но сам Шуйский и разъяснил ему происходящее: сие не постановление есть на патриаршество — наречение. Дмитрию, могиле его поклониться должен не один из иерархов русских, но высший иерарх. Постановление же на патриаршество будет совершено после принесения мощей святого отрока в Москву. После очищения России от скверны лжесвидетельств и лжеклятий. С Богом!
Отпели «Символ веры» — и в дорогу. Подсаживая нареченного патриарха в карету, Шуйский пошептал ему на ухо:
— Про ножичек я клятву давал. Зарезался, мол, царевич. Поразмысли про ножичек. Нехорошо, коли вспомнит про ножичек.
Дорога Филарету предстояла длинная, и он отставил от себя царские шепоты, предаваясь сладкому созерцанию любезной Москвы.
Ехал из своего почтительного изгнания на доброе, долгое житье, а приехал, оказывается, на молебен — и прощай Москва.
Однако ж Филарет не сетовал на царя. Вот если бы другому отдал Шуйский сию службу. Такую службу служат избранники Божии, и Филарет принимал свой жребий как должное, как законное степеням его, но с теплом в груди. Василий-то Иванович, государюшко, тоже ведь пока что лишь нареченный. Царь, да без шапки!
Москва была вотчиною души всего рода Филаретова. Боярин Федор, по прозвищу Кошка, пятый сын Андрея Кобылы, верного слуги Ивана Калиты, почитался стволом их родового древа. Правнуки Федора служили Дмитрию Донскому, Василию I, Василию II, Иоанну III, но никто не подымался выше Никиты Романовича — Филаретова отца. Любимец Иоанна Грозного, он был не из тех любимцев, кто по прихоти царя шкуры драл с людей, но заступник гонимых, воистину боярин и воистину воевода. И царь его любил, и народ любил.
Вместе с Филаретом в Углич ехали Феодосий астраханский от священства, а от царя и бояр — князь Иван Михайлович Воротынский, Петр Никитич Шереметев, Андрей и Григорий Нагие.
На первом же стане Шереметев, улуча минуту, спросил Филарета напрямик:
— Тот ли царь над нами? Не больно ли плюгав?
Филарет помолчал-помолчал, но спросил:
— Какого же тебе царя надобно?
— Законного. Законнее Романовых нет в Московском царстве. Шуйский такой же вор и похититель престола, как Бориска, как Самозванец.
— Молись, и Господь, быть может, услышит тебя.
— А я молюсь! — сказал Шереметев и усмехнулся.
Царские послы ехали за мощами пресветлого отрока, а царь ради хранимого им царства по три раза на дню хаживал в Пыточную башню.
Пытали конюха, отдавшего лошадей неизвестному человеку. Досадуя, до смерти замучили, но ничего не узнали.
Нашли и пытали хозяина двора, где ночевали наездники трех турецких лошадей.
— Был ли среди тех троих Самозванец? — спросил Шуйский.
— Самозванца не знаю.
Шуйский поморщился, поерзал на лавке, но все же молвил ненавистное ему имечко.
— А был ли среди тех троих Дмитрий?
— Дмитрий Иванович был! — охотно закивал испытуемый.
— А ты его раньше видел?
— Мы же на реке живем, на Оке. Далеко от Москвы.
— Так видел ты Дмитрия Иваныча?!
— Видел.
— Где?
— В дому у себя. Видный, статный.
— А в Москве ты его видел?
— Так мы же на реке живем, на Оке. Я Дмитрия Ивановича сам на дощанике на ту сторону перевозил.
— На ту?
— На ту самую. В степь поехал, по государеву по своему тайному делу.
Сыск обнаружил: из Москвы исчез дворянин Михайла Молчанов, тот, что мученически убил царя Федора Борисовича.
7Пора было решать судьбу поляков, всего огромного свадебного поезда. Послов Сигизмунда приняли бояре. А выговаривал им князь Федор Иванович Мстиславский.
— Пенять вам, паны, на то, что чернь побила ваших людей, негоже. Козни вашего короля Сигизмунда, ваших ясновельможных милостей Мнишека, Вишневецкого и многих иных воздвигли жалкого расстригу на опустевший престол Москвы. Бродяга казнен по своим заслугам. Казнен не палачом, но самой Россией. Ваши паны побиты чернью за их наглость, за обиды, причиненное людям и святыням. Король и вы, паны, нарушив святость мирного договора и крестного целования, есть источник совершившегося злодейства.
Мстиславскому ответил Олесницкий:
«— Разве мы пали к ногам того, кто назвался Дмитрием? Не воеводы ли московские, не войско ли московское? Разве не вы, бояре, выехали ему навстречу со знаком царской власти, вопя друг перед другом, что принимаете государя, любимого от Бога? Недели не минуло, когда вы кипели гневом, доказывая нам, что не поляки привели Дмитрия на царство, но что это вы, вы! Здесь неделю тому назад, рассуждая с нами о делах государственных, вы не изъявили ни малейшего сомнения в роде и сане вашего государя. Одним словом, не мы, поляки, но вы, русские, признали своего же русского бродягу Дмитрием, встретили хлебом и солью на границе, привели в свой стольный город, короновали и… убили. Вы начали, вы и кончили. Для чего же винить других? Не лучше ли молчать и каяться в грехах, за которые Бог наказал вас таким ослеплением?
После оглушительной этой речи воцарилось молчание. Наконец Мстиславский собрался с духом и сказал:
— Вы были послами у Самозванца, а теперь уже не послы. А коли так, не должно вам говорить столь вольно и смело.
После небольших прений решили: все поляки могут свободно выехать на родину. Судьба послов, семейства Мнишек, Адама Вишневецкого и других знатных панов решит король Сигизмунд, к которому для переговоров уже отправился князь Волконский. Мнишекам для жизни назначен город Ярославль, Вишневецкому — Кострома, товарищам их — кому Тверь, кому Ростов, послы же остаются в Москве. Всем даруется право свободно писать к своему королю.
8Шуйский крестился и плакал, плакал и крестился:
— Господи, освободи нас от скверны, нами содеянной!
Ему так хотелось верить: поляки покинут Русскую землю — и с ними закатится за горизонт дурная память о Самозванце и днях его.
«Прелестные письма» не страшили. Это дело рук завистников. Того же Мстиславского. Ныне он среди бояр первый. Ему ли не завидовать Шуйскому? Но Мстиславский слишком величав, чтоб обойти хитростью хитрого, — безрогая корова.
Отходил ко сну Василий Иванович с легким сердцем. С поляками объяснились, за мощами поехали.
— Коронуюсь — женюсь! — сказал себе Василий Иванович и, представив милое личико Марьи Петровны, улыбнулся, но заснул, сдвинув брови, — царю и во сне надо хранить царский свой сан и облик.
Проснулся — утро доброе, теплое. И хоть на деревья смотреть страшно — черные космы вместо благоуханной зелени, — но птицы, умолкшие в дни заморозков, оттаяли, голоса струились, стекаясь ручейками в небо, и небо было море песен.
Благодушный, благонравный, благонамеренный, потихонечку шествовал царь Василий Иванович из высокого своего терема в великий свой Успенский собор.
И казалось ему, что шествие сие возвращает жизнь и само государство Московское в лоно драгоценностей вечных, царских, в лоно начал, перед которыми смиряется буйство и дикая воля непокорства.
«Господи, слава тебе!» — шептал Шуйский с наслаждением.
Минули, минули скоморошьи времена, когда самозваный царь не ходил, а скакал! Не являлся народу, а шмыгал средь толпы, как повеса и любодей.
Поглядывая украдкою окрест, Василий Иванович наблюдал, что движение толпы умерилось, утишилось.
И только он вздохнул, даровав себе облегчение, как что-то в толпе заворочалось, и, расталкивая любопытных, не обходя лужи, брызжа водой, кинулся к нему Рубец-Мосальский.