Август Цесарец - Золотой юноша и его жертвы
Для этого он вчера утром и хотел пригласить нотариуса домой, а сегодня вечером по дороге домой намеревался с ним поговорить! — вспомнилось ему, и он размышлял, как в этом убедить и маму. И вдруг пришел в ужас: пробили стенные часы, оставалось четверть часа до начала спектакля! Всего четверть часа, а Панкраца нет — не схватили ли его в полиции, когда он пришел туда?
Если это так, то каждую минуту за ним могут прийти жандармы! Заберут и посадят в камеру одного, без мамы, без единой души, одного-одинешенького!
Холодный пот выступил на старческом лбу. Разумом он понимал, что, пока Васо с ними, ни Панкрацу, ни ему, во всяком случае первое время, опасаться нечего. Но малодушие и страх были настолько сильны, что почти заглушили голос рассудка. Его душил кашель, он встал и с трудом добрался до окна; придя немного в себя, стал растерянно оглядываться вокруг. Вдруг вздрогнул и уставился в окно. В доме на противоположной стороне улицы, — может, уже и раньше? — кто-то играл на рояле.
Тритрира-рара-титити! — журчали, трелью разливаясь звуки; тримрара! — постучались они и в его растерзанную, словно камнем придавленную, душу и что-то в ней отпустило, оборвалось, мрак рассеялся, вместе с облегчением пришла мысль: стоит ли сидеть здесь, ожидая возможного ареста, не лучше ли уйти в театр и тем самым его избежать?.. Или если не существует опасность быть арестованным, то тем более, почему бы не пойти в театр, где он сможет встретить Панкраца и обо всем его расспросить?
С тех пор как с кларнетом под мышкой и с подписанным договором на покупку трактира в кармане он покинул театр, он больше никогда туда не возвращался! Никогда, а жизнь проходит, уже близок ее конец, и в каждом его покашливании, в каждом перебое сердечного ритма виден смертельный оскал. Так почему же еще раз не посетить то место, где когда-то в юности он слушал эту музыку? Сейчас он уже не будет так волноваться, как вчера; этого не случилось бы и вчера, если бы его не потрясла продажа кларнета, последнего воспоминания о давно ушедшей юности!
Так, так! — комкая в кармане деньги, полученные за кларнет, все никак не мог решиться старый Смудж. — Капитан правильно сказал, это могло бы его развеять! Теперь, когда вернулась служанка, он может оставить Васо записку, в которой все ему объяснит, может взять и ключи, чтобы не беспокоить по возвращении. Тем более что Васо с Пепой в гостях, они тоже могут задержаться, возможно, он еще вернется раньше их!
Он отошел от окна и в нерешительности остановился, вспомнив, что может еще и билет не достать. Когда же в комнате зажегся свет и служанка принесла ему ужин, первое, что он сделал, отказавшись от еды, схватил шляпу и как можно понятнее объяснил девушке, куда идет и что она должна сказать Васо.
Служанка получила строгие указания никуда, кроме как на вокзал для встречи бабки, старика не пускать, об этом она ему и сказала сейчас, пытаясь отговорить от его намерения. Но он объяснил, что в театре находится Панкрац и еще один его и Васо знакомый, таким образом, получив ключи и прихватив с собой письмо Йошко, дабы служанка его не прочла, ушел.
Он спешил, насколько ему позволяла астма. Та неожиданно начала его щадить, поэтому он шел без труда и довольно легко дышал. Но уже на одном из следующих углов в страхе остановился. Еще раньше послышался конский топот, а теперь перед ним появилась, вылетев из боковой улицы, полицейская кавалерия во главе с Васо. Спрятаться от него в ближайшем подъезде? — первое, что пришло ему на ум. Но страх пересилило желание как можно скорее узнать, что с мамой и что случилось с Панкрацем, должно же об этом быть известно Васо!
Он крикнул что есть мочи. Но ни кричать, тем более прятаться не стоило, ибо Васо уже сам его заметил. Пропустив вперед всадников и не скрывая своего удивления и раздражения, подъехал к нему.
Куда это он? Ведь Панкрац сказал, что он дома!
Однако не обмолвившись ни словом о театре, старый Смудж только поинтересовался, что с мамой и что с Панк..? — хотел спросить, но Васо мрачно молчал, а потом его словно прорвало: пока у нее есть такой зять, что с ней может случиться, естественно, ее отпустили! Панкрац же ушел в театр, никак и он туда собрался? — оторопело уставился он на тестя. Какая глупость! Что с того, что там Панкрац и капитан Братич? А его место дома!
Впрочем, теперь, когда он знает, что мама на свободе, а, следовательно, все его опасения за Панкраца и себя самого оказались напрасными, у старого Смуджа уже не было причин не пойти в театр. В то же время вместе с облегчением, неожиданно пришедшим к нему, возникли и другие причины, усилившие его желание пойти туда; так он стоял, упрямо твердя, что наверняка домой вернется раньше Васо!
Васо, впрочем, не знал, что вчера произошло со старым, когда разговор зашел о театре. Да если бы и знал, не вспомнил бы об этом, поскольку слишком был занят мыслями о предстоящей вечеринке у делопроизводителя. Он и сам предполагал, что она может затянуться далеко за полночь, и старик, вернувшись раньше, никого не потревожит, поэтому только сказал, мол, что касается его, то может, если хочет, катиться ко всем чертям. Затем, надув губы, развернул коня и ускакал вслед за своим отрядом к находившемуся поблизости полицейскому участку.
То, что Васо так сурово простился с ним, снова немного поколебало решимость старика, но искушение и любопытство были столь велики, что он все же поспешил дальше. Купив в кассе последний билет и пойдя в направлении, указанном билетершей, стал медленно подниматься по ступенькам на бельэтаж.
Шел он нарочито медленно, чтобы избежать одышки и пощадить сердце. Здесь, как и у кассы, была слышна музыка и пение, доносившиеся несколько приглушенно и прерывисто, впечатление было такое, будто в церкви служат праздничную мессу. С трепетным чувством благоговения, точно и вправду входил в церковь, он остановился в коридоре перед самым входом на бельэтаж. Прислонившись к столу, стоявшему в гардеробе, куда он положил свою шляпу, стал ждать окончания действия, которое вот-вот, как ему сказал билетер, должно завершиться, после чего его могли впустить.
Музыка звучала все громче и лилась откуда-то из глубины или с высоты, доносилась то издалека, то была слышна совсем рядом. Вдруг мощно, победоносно зарокотал бас и, слившись в выразительном дуэте с тенором, музыка накатила прибоем и тут же отпрянула, стихла и, казалось, увлекла, словно куда-то унесла за собой все здание вместе со старым Смуджем.
Впрочем, нет, это всего-навсего под бурные аплодисменты распахнулись двери зала и повалил народ, и Смудж, пропустив всех, поспешил, словно кем-то преследуемый, на свое место. Он все еще был заворожен как только что отзвучавшей музыкой, так и сиянием многочисленных люстр, яркими красками потолка и обивки, пестротой нарядов, да и просто таким скоплением народа и множеством кресел. Привыкший за многие годы к жизни в скромной обстановке своей лавки и вообще села, он долго бы искал свое место, если бы услужливый билетер не указал его.
Итак, заняв место в одном из последних рядов бельэтажа, Смудж скорее от смущения, нежели по необходимости вытер платком лоб и, немного освоившись, стал глазеть по сторонам, поначалу рассматривая все с любопытством ребенка. Но этот ребенок быстро вспомнил, что когда-то давным-давно уже был здесь, а вспомнив, начал уже привычнее на все смотреть. Но удивление не прошло и тогда: как это после стольких лет здесь ничего не изменилось! Вот и нарисованный конь все еще на потолке, а рядом с ним молодец, наверное, Марко Королевич!{23} И голенькие детишки карабкаются по стволам расцветших фруктовых деревьев, и вилы в легких кисеях порхают среди облаков, а вот и мраморные ангелы — или бог их знает кто — трубят в длинные трубы! Все, все то же самое, жизнь здесь словно замерла, а чего только не пронеслось за это время через его жизнь, каких только не было перемен, особенно в эти последние дни, и одному богу известно, что ждет впереди!
Снова на душе у старого Смуджа стало темнее, чем в зале, где погас свет. Но что его так кольнуло, точно обожгло? Что за пожар вспыхнул где-то внизу, и пламя охватило его с ног до головы, так что он и шевельнуться не мог; тело его осталось неподвижно, а сам он весь задрожал, словно в лихорадке!
Оркестр, — частично он был виден и отсюда, — заиграл вальс. Вдохновенно, живо, вызывающе, насмешливо от такта к такту плыла мелодия, делаясь все теплее и теплее, будто и ее все больше охватывало пламя. Теперь она как бы сожгла занавес, мешавший ее полету. Пространство раздвинулось, вспыхнуло ярким светом; пожар звуков взметнулся ввысь, перекинулся на людей. И люди, бесчисленное множество людей несут его дальше — куда дальше, он все еще здесь! — несут, сами вознесенные и взволнованные огнем какой-то непостижимой, но бурной и, кажется, разрушительной страсти.
Играя в оркестре, где у него было место под самой рампой, старый Смудж всегда видел перед собой только зал, вернее, его потолок, а поскольку на спектакли никогда не ходил, кроме тех, в которых сам был занят, то, по сути, сцены, какой она видится из зала, он себе не представлял. То, что сейчас происходило на ней, — а там изображалась ярмарка, — было для него настоящим открытием. Это был особый, существующий только для себя и живущий своей жизнью мир, мир, отрезанный от остального света, какая-то сказочная феерия. На мгновение забыв о музыке, он принялся рассматривать толпу хористов, задержался на их фантастических одеяниях, скользнул по кулисам и в конце концов прислушался, о чем они поют, чем недовольны, и их недовольство передалось ему. Слова доходили до него искаженными, так что смысл происходящего на сцене остался неясен. Впрочем, он его — ни сейчас, ни потом в течение всего действия — особенно не интересовал. Ему было достаточно того, что он непосредственно, не вдаваясь в содержание, воспринимал чувством, зрением и слухом. И по этим каналам, преисполненная значимостью момента, наполнялась его душа, и тело пронизывала дрожь.