Арсен Титов - Одинокое мое счастье
— Вы-то, Ксеничка Ивановна, уж непременно будете со мной!
Я ее увидел на Сарыкамышском вокзале, мертвую от усталости, взявшую револьвер у мертвого офицера. Я стал заставлять себя видеть это еще и еще, и мне было хорошо, будто я сам оказался в том вокзале и будто для моей защиты была там Ксеничка Ивановна. Все было бы превосходно, если бы в эти сладкие минуты не была неотступно рядом Наталья Александровна, принадлежащая капитану Степанову. Что с нею делать, я не знал. Я дал второе или, может быть, уже третье слово написать Ксеничке Ивановне, повторить свое предложение и заверить ее в моей любви — покамест существующей только в моих словах. Но ведь я был человеком долга, и потому я верил в свою любовь к ней. Я дал слово написать ей, но Наталья Александровна от того ничуть не отдалилась, а ее темная отметина и блистающий сугробик ее белья совсем затмили мне голову. Я взял да сказал слова сотника Томлина, изобразив, будто не знаю капитана Степанова.
— Верно! Выпить хочется и завидно какому-то неизвестному капитану Степанову! — сказал я.
Я думал таким образом усилить в себе то нечто едкое, что в меня капало от неотступности Натальи Александровны, усилить и усилением ускорить его конец, как прекращают степной пожар тем, что зажигают встречный пожар. Предприятие мое не прошло. Поручик Шерман скосил на меня глаза в самом неприкрытом подозрении и характерно всхохотнул. Язвительная тирада была готова слететь с его языка. Но, видно, помня мой нрав, он ее утаил, а сказал другую, хотя и намекающую, но не столь ему опасную.
— У Чингиз-хана однажды увезли жену, принудили ее и потом оправдывались тем. что якобы не знали! — сказал он.
— Правильно! — сказал сотник Томлин. — Нет такой женщины, которая бы не уступила. А потому правильно эти оправдывались. И ее выгораживали, и себя. Истинно азиатцы!
— Массовые аналогии прослеживаются и у европейцев! — снова с намеком холерически всхохотнул поручик Шерман.
Он, кажется, стал считать себя в безопасности — ведь его намеки не были понятны сотнику Томлину, и поручик Шерман посчитал, что я не буду на них реагировать.
— Один наш университетский преподаватель, — продолжил поручик Шерман, — соблазнил жену своего брата. А тот, не зная этого, соблазнил его жену. Наконец первый решился открыть дело и пришел каяться. А брат ему: да полноте, я прощаю тебя, прости и ты меня! — и стали жить обменявшись женами!
— Вы к чему это, поручик? — спросил я.
— О падении нравов, капитан! — ответил поручик Шерман.
Я недобро смолк. Поручик Шерман почувствовал и проворно отступил на шаг:
— На ваш вызов, капитан, я никоим образом не отвечу! Во мне семь пудов или по-европейски сто десять килограммов веса, и при любом оружии я представляю более выгодную мишень, нежели вы, капитан!
— А я этакого не вызову! — уже не сдерживаясь, сказал я.
— Так извольте принять мой вызов! — вспыхнул во все свои семь пудов поручик Шерман.
Я понимал, что своей глупой фразой о зависти “какому-то неизвестному капитану Степанову”, я сам себя толкнул на намеки и насмешки. Но и это понимание уже не смогло меня остановить, как не остановил сотник Томлин. Он решительно встал между нами.
— А вот я вас обоих сейчас повдоль спин отвожу плетью, как мужиков, гаспада ахвицера, а мне за это государь-император свое монаршее благоволение выкажет! — сказал он.
Я уже ничего не слышал. Я уперся взглядом в поручика Шермана и, стараясь найти его больное место, сказал, что вызова его не приму, потому что университетские белые ручки более привыкли перелистывать книжные странички, а не возиться с оружием, по причине чего семь означенных пудов веса могут служить только прикрытием неких, не совсем присущих мужчинам, свойств характера. Конечно, я не имел права так говорить. Поручик Шерман совсем не был плохим человеком и офицером. Он был только просмешником и при своем холерическом характере был просмешником шумным. Военной службой, как я уже отмечал, он несколько тяготился, в свое время поддавшись патриотическому влиянию и поспешив сменить университетскую кафедру на стол военного штабного работника. Он не был ни трусом, ни белоручкой. А в боевую часть он не стремился лишь по причине врожденного сибаритства или врожденной лени, уже с военных учений догадавшись, что боевая часть — это круглосуточный труд, такой труд, что даже отдых там тоже является трудом, потому что в боевой части напряжение никогда не проходит. Это я уже успел освоить. Вот к такому он не был готов. Но и не просмешничать он не мог, неглупым своим умом постигнув то, что его семь пудов и его холерическая энергия служат ему хорошей защитой от ответов. Эту-то его черту — иметь преимущество и только оттого позволять себе нападать — я не мог вынести. И хотя в прежнем нашем знакомстве он был ко мне расположен и даже предупредителен, я сейчас позволил себе не сдержаться.
Вот так у нас вышло, и поручик Шерман полез за револьвером. А моя шашка непостижимым образом хватила его по голове. Разрубленная фуражка упала. Поручик Шерман покачнулся и стал заваливаться на спину.
— Ну, господа! — выдохнул сотник Томлин и поймал под мышки поручика Шермана.
Семи его пудов он сдержать не мог и лишь дал Шерману не упасть с размаху. Я остолбенел.
— Посвети! — скомандовал мне сотник Томлин, но спохватился, что свет нам сейчас станет опасен. — Нет, постой! Помоги отнести в сторону! — и прибавил: — Да убери же шашку! И вытри!
Я спросил, для какой нужды мне вытирать шашку. Я не собирался отказываться от содеянного и полагал, что кровь на моей шашке будет верным доказательством моей вины.
— Зачем? — спросил я.
— Вытри вот платком! — дал свой платок сотник Томлин.
Я механически исполнил его приказ и спросил, куда деть платок. Он, уже вновь отвернувшийся к поручику Шерману, не глядя, сунул платок в карман.
— Помоги! — снова скомандовал он.
— Я сам! — вдруг сказал поручик Шерман.
— Живой! — обрадовался сотник Томлин.
— Что мне сделается. Смажьте конским навозом, как мужики делают, да потуже завяжите. Для университета как раз сгодится! — сказал поручик Шерман.
— Плетью бы вас обоих! — заругался сотник Томлин.
— Лучше йодом. Кажется, только кожа рассечена! — отозвался поручик Шерман.
— Не вставай. Запачкаешь мундир. Сейчас мы тебя перевяжем! — сказал сотник Томлин.
— Я сам! — поручик Шерман приложил к ране свой платок и попросил фуражку.
Рассеченная, она никуда не годилась. Сотник Томлин нахлобучил ему свою папаху, сказал:
— Ну дела — вас Марфа родила!
— Марфутка! — механически поправил я.
— Ну, Борис Лексеищ! — как в прежний раз, по-мужичьи вздохнул сотник Томлин. — Уж Саша какой варнак был, а ты — русских словесей не отыскать!
— Шляхетьска крев! — сказал поручик Шерман.
Оглядывая свою разрубленную фуражку, он пришел в себя. Я это увидел. Слова его мне не понравились. Еще больше не понравились слова последующие. Всхохотнув, он сказал цитату из “Слова о полку Игореве” про шеломы и обратился к своей фуражке с декламацией: — Ты спас меня, шелом мой верный!
Вот эти слова мне совсем не понравились. Он, конечно, не увидел, но я увидел все так, будто я не умею рубить — уж коли матерчатая фуражка послужила спасением от превосходной шашки, то столь, видно, хорош рубака, столь хорош, что все выходило прямо по передразнивающим словам Раджаба: “Не обучены-с!”. Я вновь обозлился. И ни матушки с батюшкой с неба, ни княгини Анеты, поселившей в меня три дня назад что-то трепетное и чистое, — никого их сейчас не было, а была только моя злость. Я учился всему самым прилежным образом, вместе с артиллерией осваивая и рубку с фехтованием, и рукопашный бой, и конские скачки, и прочие физические навыки. И если бы я ударил действительно, то уж поручик Шерман не сочинял бы теперь панегирическую, то есть хвалебную, оду своей фуражке. Вот так мне его слова не понравились, и я спросил себя, отчего же я не ударил действительно, с навыком? Я искренно был рад и благодарил судьбу, и вместе благодарил Господа и его Матерь, мою покровительницу, но я был недоволен. Собой, как воином, я был не доволен. Очень глубоко в себе я спрашивал, а почему этак вышло, что я ударил без навыка? А вдруг такое произойдет в бою? Что уж заставляло меня спрашивать — страх или психология воина, я не знаю. Но я был недоволен и я спрашивал.
Поручик Шерман первым протянул мне руку. Я ее принял. И я себе понравился. Было стыдно от этого чувства, однако, заглушая стыд, я собой любовался, я себе говорил, что у меня нет права спустить никому из посягающих на мое Отечество и на мою честь.
Стычка всех нас взбодрила. В номере мы осмотрели рану, признали ее пустяковой, отерли кровь, присыпали порохом из винтовочного патрона.
— Надо бы по нормам местного обычного права измерить рану зернами и за каждое зерно взять с тебя, Борис, по барану или корове. А за отсутствием у тебя таковых, я согласен взять с тебя бутылками божоле! — гордясь раной, сказал поручик Шерман.