Вячеслав Шишков - Ватага (сборник)
— Ох, грехи…
И чтоб согнать с плеч думы, набирает Кешка целые карманы камней, ставит на пень пустую бутылку и, отсчитав десять огромных, с прискоком, шагов, старательно швыряет камнями по голубому под луной стеклу.
Кешка загадал, что, если с пяти камней разобьет бутылку — сбудется: знать, о веселом загадал, старательно метит, не торопясь замахивается, кончик языка выставил и прикусил, а лицо уж радостным кроется задором. Но охмелевшая Кешкина рука проносит, все камни расшвырял, новые, кряхтя, набирает, а сам думает:
«Эх, хорошо бы к Мошне слетать, еще скляночку винишка добыть. Да к вдовухе закатиться бы… к толстомясой… к Тыкве…»
— Ловко ба… — вслух подтверждает Кешка.
Гвалт раздался на веселой горе, ругань. Видно, парни из-за девок схлестнулись… Хо-хо!
Кешка рассыпал камни, опустил руки и, разинув рот, слушал.
В это время, крестясь и шаркая ногами, к нему дедушка Устин подошел. Он еле на ногах держался, согнувшись чуть не до земли: в одной руке — книга, в другой — восковая свечка.
— Ты к каморке приставлен, Окентий? — спросил Устин и, охая, разогнул спину.
— Я самый…
— Вот что, сударик… — вплотную подошел он к Кешке. — Как придут завтра к каморке мужики, — живо за мной беги… Чуешь? А то я замаялся, от покойника иду, просплю, пожалуй… Такое дело…
Он положил руку на плечо растерявшегося Кешки, часто задышал и заговорил торопливо и трогательно:
— Ты, Кешка, батюшка, того… В случае чего, так… Они, бродяги, люди божьи… Вот-вот… Такое дело…
Кешка хотел было во всем признаться Устину: «Эвон, мол, дедушка, как мир-то порешил», — но, вспомнив грозный наказ, прикусил язык.
А Устин, прижав ладонь к груди и потряхивая головой, тихо жаловался:
— Вот здесь у меня худо, в сердечушке… Душа у меня, Кеша, батюшка, истомилась, глядя на мужиков… Прямо зверье… Грех один с ними… Да…
И загрозился Устин, и закричал:
— А не допущу… Нет!.. Отверчу змию голову!.. Да!
Кешке представилось, что не Устин, а он сам на мужиков кричит. Сжал кулачищи, крякнул и дико покосился на спящую деревню.
— А не послушают моего гласа — уйду… — ударил Устин об ладонь книгой. — Души же своей не омрачу и не опачкаю… Слово мое твердое… Знай!..
Опять Устин согнулся и пошел к своей хибарке, так же шаркая большими сапогами и подгибая ноги.
Кешка, не двигаясь, смотрел ему вслед. Потом подошел к бутылке, отшвырнул ее носком сапога, вздохнул, попробовал затянуть песню, — язык не поворачивался, — плюнул, рукой махнул, — а ну их к ляду!.. и, усевшись на землю, закурил трубку.
И не знал Кешка, за кем идти, кого слушать, не мог в толк взять, что именно требовал от него Устин. Жалеть бродяг… Ну, как? Выпустить их, что ли? Вскочить на коня да в волость, что ли? Так, мол, и так… Где тут, разве успеешь? Путаясь в мыслях и недоумевая, он курил трубку за трубкой.
Стало ко сну клонить. Он, засыпая, видел то косоглазую вдовуху Тыкву, то огромного медведя, идущего с поднятой дубиной прямо на него, вскидывал тогда упавшую на грудь голову, таращил сонливые глаза, беспокойно взглядывал на запор чижовки и опять поддавался дреме.
Все спало крепким предутренним сном. Вся деревня, пьяная, праздничная, встревоженная смертью Бородулина, давно залезла в свои избы, зажмурилась, угарно забредила и с присвистом захрапела.
Даже там, на горке, умолкали и ругань, и песни.
Слышит Кешка сквозь сон, верезжит где-то бегучий бабий голос. Открыл глаза, голову повернул в ту сторону, слушает. Катится по дороге голос отчаянный, визгливый:
— Я тебе покажу, жиган!.. Ах ты охальник… Ой, ма-а-а-мынька!
— Варька, ты?! — окликнул Кешка.
Но та не слышит, пьяно плачет и ругается с хрипом, плевками, самые непотребные слова сыплет — не девичьи, не женские, не человечьи, смрадом от слов несет, даже Кешке невтерпеж, сплюнул, — бежит, все бежит, кривули выписывая по дороге, и на всю деревню воет:
— Донесу, окаянный, донесу… Все-о-о расскажу Прову, все!.. Я те покажу, как коров резать… Змей!!! Змей!! А-а-а… С Танькой связался?! По роже меня хлестать? Помощь устраивать?! Ну, погоди ж, Сенька… Я те выучу… Ой, ма-а-мынька…
Ей вторили псы, заливаясь со дворов осипшими за день голосами.
Кешка лениво поскреб бока, протяжно зевнул, потянулся.
Короткая летняя ночь уходила. Скрылись звезды, померкла луна, а восток мало-помалу стал наливаться розовым рассветом. Белые, припавшие к земле туманы кутали всю долину речки, тянулись к тайге и чуть не до маковок застилали ее белым тихим озером.
А вверху над туманами было ясно и радостно.
Огненная дорожка легла над туманами. Но солнце еще не скоро раздвинет застывшие небеса.
Кешка равнодушен к расцвету зари. Его сон мутит.
Он сам себе сказал:
«Ага, светает… Значит, Кешка, спим…»
Лег на рваный кусок войлока, скрючился, укрылся с головой тулупом и закрыл глаза.
В прибрежных кустах птицы пробудились, чирикнули раз-другой, с зарей поздоровались и рассыпались песнями. На речке закрякали утки, в тайге кукушка куковать принялась, где-то затянула иволга.
Кешка, засыпая, думал:
«Как бы не проспать… как бы Устина упредить… Нет, Пров, врешь, брат… Тпррру… Не туда воротишь… Да, баба хорошая, баба ядреная… Тыква-то… Кого?.. Нет, я так… Не это… Убивать? Ага… Я Устина упрежу… Мы с ним, мы с ним… Да-а-а…»
— Ах, язви те… клоп!
XXIV
Солнца край показался над тайгой. А пьяная деревня спит.
Пров хоть поздно лег, а уж на ногах. Бляху надел медную, к Федоту-лавочнику направляется, лицо угрюмое. Федот спит еще, поднял Федота, всех в дому поднял:
— Время… солнце встало…
Солнце кверху плывет, туман изъедает — пропал туман.
Мужики, один за другим, — скрип да скрип воротами, — все к Федоту идут, таков уговор.
Порядком народу набралось, все хозяева явились. Плохо как-то у них, уныло. Все в пол глядят, глазами не встречаются. Головы трещат, лица припухли, носы ссажены, под глазами волдыри. Молча курят трубки, за встрепанные головы хватаются, покашливают:
— Ну, дак как, ребята? — тряхнул бородою Пров.
Молчат. Цыган сказал:
— Мутит, кум… Чижало…
А уж Федот бочоночек на стол поставил, хозяйка студень подала.
— Ну-ка… Тресните… По махонькой…
Закрякали все, зашевелились, сплюнули. Водка у Федота добрая, не то что у Мошны, вон как обожгла, хо-х!..
— Я, значит, не в согласье… — сказал рябой мужик Лукьян, прожевывая студень…
— И я… — буркнул Обабок.
— Как так не в согласье?! — Пров с Федотом враз крикнули.
— А так, что мы не жалаим… Мы, значит, спьяну тогды… А вот пускай их в волость тащут… — сказал рябой.
— В волость?! — прикрикнул на него лавочник. — Тебе, голозадому, хорошо говорить-то… Да ить волость-то их выпустит… Черт… А ежели они сюда придут опять, да с отместкой? Нет, ребята… Это не дело. Я тоже своему добру хозяин. Они, варначье, за худым-то не постоят, у них рука не дрогнет… Эн, каких скотинушек у нас с Провом вывалили… Али опять же этого, как его… Кузьму ножом чкнули… А?! На-ка, выкушайте…
По другому стакашку прошлись, — водка хорошая, холодная.
Пров резоны свои повел:
— Вот ты, Лукьян, ляпнул, а не подумал… А еще кум тоже называешься… А ты вот меня не пожалел… Дочерь мою, Анну, не пожалел… Ведь кто ее улестил-то? Ведь из их же шайки, разве он — политик? Какой он, к чертовой матери, политик?! Вор…
— Ну-ка, чебурахни, робятки…
По третьему выпили.
— Ну, дык чего, мужики… — прогнусил безносый мужичонок, откидывая левую ногу и подбочениваясь. — Эна как их измолотили, куды их, разве до волости мыслимо? Ха!.. Где тут…
Загалдели мужики, распоясались, румяные сидят, вино в головы бросилось, замутило разум.
Пров твердо говорит, рубит каждое слово топором:
— Этих варнаков-то, бузуев-то… чего их жалеть… Они кто? Тьфу — вот кто… Они, собаки, в Расее людей режут, а их сюда? Пошто так-то… Разве дело? А?.. Чтоб нашу сторону гадить?! А?! Нет, врешь! Это не закон… Это глупость! Нам не надо, чтобы пакостить… Вот поймали, ну куда их? Как по-вашему, а?.. Опять в Расею?.. Видали там их, сволочей таких… Ну, куда ж их, гадов?..
— Айда! — взревел Обабок. — Кашу слопал, чашку об пол! Айда!..
— Всем миром, робята, штобы ни гу-гу… Собча штобы…
— Вперед острастка… — поддавал Федот жару.
— За сто верст штоб бузуи к нам не подходили, штоб помнили.
— Мы им покажем!.. Язви их!..
— Ого-го-о-о!..
— Нате-ка, выкушайте для храбрости…
— Ну, ребята, а ежели Устин…
— Устин?!
И все примолкли.
— Пускай он в наше дело не вяжется! — первый закричал Цыган и сквозь зубы сплюнул.
— А-а… Святоша?.. В отцы-праотцы лезть? Врешь! — как из бочки ухнул Обабок и, покачиваясь, долго грозил кому-то, обвязанным тряпкой пальцем.