Угрюм-река - Вячеслав Яковлевич Шишков
— С праздником вас, Марья Кирилловна, — сказала она и застенчиво так заулыбалась. — Простите вы меня, Марья Кирилловна, дуру, за худой мой бабий язык.
Марья Кирилловна смотрела на нее по-сердитому, ускоряла шаг.
— Клянусь я, Богом клянусь, святым Евангелием, — не виновата я перед вами!
— А дом за что ж он выстроил тебе?
— А спросите его. Да, чур, пусть не врет. Поглянулась, пожалел, может быть. Конечно, я покрутить люблю, впустую этак, уж сердце у меня такое, уж такая родилась. Другой пьяницей родится али злодеем. Я вот — крученой такой. А Петру Данилычу я не была никем.
— Не тебе бы говорить, не мне бы слушать…
— Пусть ангел-хранитель проклянет меня… Господи! — Анфиса заплакала или, может быть, сделала вид такой. У Марьи Кирилловны тоже задрожали губы.
— Ну, ладно. Только сына моего не обижайте, Анфиса Петровна, голубушка. Ради Богородицы. У него невеста есть…
— Невеста не жена еще, — сказала Анфиса резонно. — Невесту человек выбирает, жену Бог дает.
— Заходите как-нибудь.
— Я теперь вижу, сколь виновата перед вами. С Петром Данилычем буду как крапива. Отскочит.
Марья Кирилловна упала в своей спальне перед образом и долго обрадованно молилась, а когда вошел Прохор, крепко обняла его:
— А ведь Анфиса-то хорошая.
И улыбнулся и задумался вдруг Прохор. Ласково и нежно целуя мать в пробор темных с ранней проседью волос, сказал:
— Да, да. Очень хорошая она, мамашенька. Зря плетут на нее.
— Только, говорят, водку хлещет, как мужик.
— Наливочку, мамашенька, наливочку.
— Надо ее за Илюху выдать… Чего он башку-то обмотал?..
— Что?! За этого дурака-то?.. Да такая красота, как Анфиса Петровна, за князя выйдет, если в столице где.
— Ангельская красота, верно, — сказала мать. — Глаз не оторвешь, — и спохватилась: — Эх, Прошенька! Не годится она женой быть никому. Красива крушина-ягода, а поди-ка съешь — подохнешь.
Пошел Прохор, и закрестила ему спину большим крестом Марья Кирилловна:
— Упаси его, Господи, от женских прелестей лукавых… Апостол Прохоре, батюшка!
…Илюха палил в огороде из револьвера в лопату, полкоробки патронов расстрелял, злился очень:
«Так, дак так, а не так, дак… Я ж ей, дурище, большую честь делаю своей рукой и сердцем… А вот посмотрим. Каторга так каторга. Мне все едино без нее не жить. Застрелю ее! А может быть, случайно и себя».
Прохор незаметно подошел к нему.
— Ты что?
— Да вот в лопату испражняюсь, Прохор Петрович… А попасть не могу. Курсив мой…
— Ну-ка. — Прохор отступил подальше и одну за другой три пули всадил в цель. Бросив на землю револьвер, пошел, сказав: — Так это Анфиса Петровна тебе альбом-то подарила?
— Хы-хы-хы!.. Вроде этого-с.
— А не сам себе?
— Хых-хы-хы!.. Вот страдаю за нее всещадно, — показал он на чалму, — парни били. Не по вашей ли рекомендации, пардон?
Прохор все возле ее дома кружился. Раза три к своей лавке подходил, якобы попробовать, хорошо ли замки висят. И никак не мог увидать Анфисы. Где она? Неужели ее не тянет к нему, что она делает, что думает, с кем она? Покажись, покажись, Анфиса, хоть на короткую минутку… А тот дьявол, Илюха, по пятам, как тень. Вон из-за плетня выглядывает белая его чалма. Эх, в иное время хватил бы его Прохор камнем в лоб.
Дома, после обеда, когда запивали молоком пирог с изюмом, отец сказал:
— Пускай-ка Ибрагим сходит гостей покличет. В картишки, что ли. Скука чего-то, да и праздник…
Отец все эти дни очень ласков, только по две рюмочки за обедом пил и на сына посматривал любящими глазами. Прохор не знал, как и понять. Ему и стыдно пред отцом и чего-то страшно очень. Конечно, отец знает все. Да, страшно.
— Я бы, Петенька, Анфису Петровну позвала, — робко сказала хозяйка. — Можно?
— Позови, Маша, позови… — отозвался тот. — Только пожелает ли после оплеухи-то? В ней форсу больше, чем в барбоске блох. Хе-хе…
Марья Кирилловна неустанно читала молитвы в мыслях, улыбалась самой себе и всему миру, думала: «Не сглазить бы. Этакая перемена! Не поймешь». Но сердце ее постукивало вопросительно.
Прохор долго ходил по огороду, грыз ногти, ерошил волосы и без конца курил. «Что с ним? Что с Прохором Петровичем?» Он и сам не знал. «Эх, взять бы котомку и прочь, дальше отсюда, куда глаза глядят, без дум, с одним лишь чистым сердцем. Где ты, чистое сердце?»
Все плывет и колеблется, сменяется одно другим. Когда плачет Нина — Анфиса в улыбке, но вот засмеялась Нина — Анфису закрыла тьма. И налетает на Прохора из тьмы стон ее укорчивый, мстящий. Как больно это и мучительно… «Анфиса, Анфиса…»
Молодым жеребчиком гикал скворец на березе, и свистал, и тренькал, и показывал горлом, как скрипит у колодца в соседнем огороде блок.
Прохор третий раз перечитал письмо Нины, подумал, вздохнул. Потом достал из бумажника ее фотографическую карточку, сложил вместе с письмом, изорвал на мелкие куски и втоптал каблуками у бани в грязь. Да, в грязь.
Запомни, Прохор Петрович, и это!
Надрывались от любви лягушки — «ква-ква-ква» — где-то там, в болоте, у реки. Еще скворец пел, должно, про любовь, и другие скворцы откликались ему той же любовной песнью. Хороша эта песнь, эта осанна вечной жизни! Хороша ли? Прохор не думал о ней. Прохор достал голубую подвязку — ту самую, с простенькими такими застежками, приложил ее к щеке, к другой щеке, к глазам и целовал, целовал ее.
Посмотрел на баню, на изрытую каблуком грязь с письмом, пошел домой.
Во дворе трепыхали, взлетывали десяток безголовых уток, кур; из перерубленных шей, как из бутылки сусло, хлестала кровь. Кровь! Кухарка, нагнувшись и кряхтя от полноты, вытирала о траву огромный кровавый нож. Лужа крови, и лицо ее — кровь.
В хлеву дурью визжали поросята — звенело в ушах: это черкес резал свиной приплод. Будет ужин.
Прохор кровожадно оскалил зубы — слюною наполнился весь рот. Ему вдруг неудержимо захотелось резать, рвать, лить кровь. В закрытую дверь хлева с ревом ломилась старая свинья — спасать ососков. Прохор сгреб ее за уши. Она ударила ему в руку клыком. Прохор двинул свинью ногой и, ворвавшись в хлев, сладострастно выхватил у черкеса нож. «Взик, взик!..»
А скворцы все еще пели про любовь, еще громче квакали лягушки, всходила луна. Весенний вечер кончался.
Да! Ужин был в полном разгаре.
— А, Прохор Петрович!.. Вот и он. Этакий Еруслан Лазарич какой!
Он сидел рядом с Анфисой — с Анфисой! — потому что сам отец сказал ему:
— Подсаживайся к Анфисе Петровне, а то тесно тут.
Отец