Угрюм-река - Вячеслав Яковлевич Шишков
— Анфиса, — говорит Прохор. — Я опьянел. — Он лежит на теплом мху. В изголовье — сено пахучее, от разомлевших хвой курится тонкий аромат, и Анфиса в пламени как сказка.
— Мне душно, — говорит Анфиса. — Маленько приоткрою дверь. В лесу никого нет, никто нас не услышит, разве медведь какой.
Она открывает дверь. Ночная тьма топчется у двери, налегает брюхом, хочет вплыть в избушку, но огонь ярок и свет его упруг.
— Мне жарко, — млеет, потягивается Анфиса и снимает с себя платье. Рубашка ее бела, стан гибок, а нежная грудь тихо колышется под тонким полотном.
— Какая ты красивая!.. Но не могу двинуться с места. Я пьян. Поди сюда, Анфиса.
Та тихо засмеялась в ответ, привстала на цыпочки и, взмахнув волною волос, как дымом, крутнулась пред огнем и страстно простонала: «А-ах!»
— Эта ночь моя, мил-дружок Прошенька, — сказала она и подошла к нему. Но лишь рванулся к ней Прохор — отпрыгнула прочь, всплеснула белой, под рубашкой, грудью и погрозила пальцем, смеясь:
— Нет, милый, нет. Зачем так скоро? Еще филин не кричал. Я выпью эту ночь по капельке. Как сладко и пьяно вино с тобой.
И разметалась, упала она на хвои, на пол возле пламени, закинула кверху руки, истомно закрыла глаза. Прохор дрожал; он приподнялся и жадно глядел на нее, черные пряди волос его нависли на лоб.
— Дай мне пить, — прошептал он пересохшими губами. — Я изнемог.
— Погоди минутку. Как мне хорошо сейчас и больно. Эх, сердце мое!.. Погоди, выпьешь всю меня до дна. И будешь пить во веки веков, не уйдешь от меня…
— Прекрасная ведьма ты, волшебница, — вздохнул он. — Никогда не видал я таких красивых баб. Сгинь!
— А что ж ты видел, Прошенька, сокол? Таню али грязную тунгуску-то свою? Младешенек ты, сокол. Ты и Анфисы не видал. Это не Анфиса, это канифас, твой отец рубаху подарил. Увидишь Анфису, навеки сердце в сердце войдет, друг с другом до смерти сцепимся. Голубь сизый!
И тянулась рука к вину, и дрема липко садилась на уставшие его веки. Сном или явью еще раз сказал Прохор:
— Ведьма!
— Да, я ведьма. Может быть — ведьма.
— Ты нехорошая, — еле шептали во сне его губы. — Ты захороводила отца, ты мою мать мучаешь и обижаешь… Мать!.. Ты!.. И не воображай, что я тебя люблю… А так, побаловаться… Бабы всегда вкусные и… нахальные…
— Говори, говори, сокол мой, что ж замолк? — пролепетало пламя. — Спишь?
— У меня есть невеста! — вскрикнул, встрепенулся Прохор. — И я ее люблю… Разве я могу жениться на тебе? Не смей, пожалуйста, воображать… Она чиста. А ты — дрянь… Не надо мне тебя. Уходи отсюда, уходи… — Ему стало обидно, горько. Однако лесная избушка молчала. Где ж Анфиса? И пламя искало Анфису, Анфисы нет нигде.
— Ниночка! Ниночка…
И еще крепче, до боли стиснула его Анфиса горячими руками, зацеловала его глаза, лоб, губы: «Сокол, свет мой!»
И провалилось куда-то все… Хлопьями снег летел, стонала вьюга.
— Анфиса, Анфиса…
Но Анфиса сидела у костра, вся в красном, и тихонько напевала песенку. Потом сказала ему тихо, грустно:
— Ниночку никогда не вспоминай. Ниночку забудь! Слышишь, Прохор? Неужели думаешь, что отдам тебя? Никому не отдам. Запомни!
— Отец убьет меня, убьет. Как могу быть твоим мужем? Подумай ты.
— Ты сам убьешь себя… И меня убьешь… Ой! Ой!
— Это ты, Анфиса, говоришь? — сонным голосом кто-то спросил сквозь вьюгу.
— Да, это говорит Анфиса, судьба твоя…
— Нет, нет, я знаю, кто говорит со мной!.. Это ты, Синильга?.. Закрой дверь… Меня засыплет снегом. Я боюсь. Умираю я… Ибрагим… Ибрагим!..
Прохор открыл дремотные глаза и вскрикнул: нет Синильги, это Анфиса стояла перед ним нагая. Огонь сразу ослеп от прекрасной наготы ее и померкнул, как пред солнцем. Лучезарная Анфиса сверкала неизъяснимой красотой своей, простирая к Прохору трепетные руки.
— Только ты первый!.. Только для тебя цвету розовым кустом, мил-дружок. Единственный!
Прохор, как в громе, как в молнии, весь оцепенел и с сладостным криком бросился целовать ее обольстительные ноги:
— Анфиса! Анфиса!.. Судьба моя…
Мох пушист и мягок, хвои пахучи, и филин где-то близко ухал до утра…
— Эге ж! Дрыхнешь ловко, — сказал черкес, дымя трубкой. — Гусь бил, нет? Кого убил?
Он сидел в его ногах.
Прохор дико, порывисто ошарил глазами все углы избушки.
— А где ружье? Винчехор?
— Я не брал его… Кажется, не брал…
— Эге ж. Цх!
— Давно ли ты здесь? — спросил Прохор, виляя голосом.
Ибрагим молчал. Прохор хотел спросить про Анфису — не застал ли он ее здесь? Но было стыдно: вдруг — сон, вдруг Анфисы не было здесь вовсе… Да и вообще стыдно как-то и тоскливо на душе, словно он в запальчивости убил человека. Черт возьми, должно быть, сон… Однако бутылка была пуста. Ибрагим все еще молчит, но что-то знает; прищелкивает языком, подмаргивает. Лукавый этот Ибрагим. Черт возьми! Почему он молчит?
— Давай лодка смолить, — сказал черкес.
— Нет.
И они пошли домой. Пели птицы, зеленела трава. Горело солнце.
— Фу, жара! Вот так весна нынче! — сказал Прохор.
Ему не хватало воздуха, кружилась голова, было душно.
Шли звериной тропой. Он чуть приотстал от Ибрагима, вынул голубую Анфисину подвязку с простенькими застежками и, крадучись, поцеловал.
— Худо, Прошка, — сказал черкес, поравнявшись с ним. — Твой ружье Илья отцу принес. «Где брал?» — «У Анфис».
Прохор, как врытый, враз остановился.
— Когда отец приехал?
— Ночь. Ты, Прошка, с отцом потише. Не шуми. Чистый зверь. Убьет.
XVI
Однако все как-то замялось. И, удивительное дело, — отец ни слова. Мать, видимо, ничего не знала. Только Илья ходил с обмотанной головой, как муфтий в чалме, и грозил в пространство:
— Я кой-кого на свежую водичку выведу. Я знаю, по чьей милости аргументы-то под глаза мне наставили. Ответ шарады — Прохор…
Да еще поверенная по делам Анфисы старушонка Клюка шепнула в лавке Прохору:
— У него свой ключ, слышь, у Илюхи-то, от Анфисиных дверей. Вот ружье-то и выкрал да к отцу. Что, батька-то бил тебя?
Прохор послал с ней записку:
«Что за сладость эта наливка твоя. День и ночь только о тебе думаю. И злюсь. Как вспомню про отца, и про тебя, и про себя также, — свет не мил. Проклятие, а не жизнь! Слушай, была ли ты в избушке? Кто был в избушке? Я потом расскажу тебе. Отец следит. Где бы нам встретиться? Голова в огне. Прощай, моя Анфиса».