Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга третья
Стиснув зубы, Радищев почти задыхался от гнева. В голосе его всё резче и резче проступали ноты возмущения. Как раскаты грома надвигающейся грозы разрывают затишье в природе, так слова его разрушили молчаливое безразличие, которым было встречено его выступление.
Радищев не сказал, но все члены комиссии хорошо поняли, что слова убелённого сединой человека были брошены против варварского обычая, узаконенного ещё Соборным уложением царя Алексея Михайловича, при котором жизнь человека, подобно всякой другой вещи, измерялась и определялась только деньгами.
Своим гневным и горячим утверждением Радищев сметал всё устарелое, направленное против народа, и показывал, что законы не вечны, что их надо менять соответственно с жизнью, окружающей человека. Он шёл сейчас не только против сената и мнения комиссии, считавшей, что этот закон должен существовать и теперь, но он обрушивался на основу основ — нынешний государственный строй России.
Завадовский опять поднял глаза на оратора, но словно в ужасе отшатнулся под его колючим взглядом и подумал: «Он неисправим». Граф и боялся той крайности, до которой могла довести Радищева приверженность к правоте того, о чём он говорил, и хотел и ждал её.
Члены комиссии находили, что помещику должно быть уплачено вознаграждение за убитого крепостного, и готовились говорить лишь о цене, а он, Радищев, взглянул на всё это глазами справедливого человека. Он доказывал, что такая потеря неоценима и разговор о стоимости за убитого противен человеческому чувству и представлению о законе, стоящем на защите жизни человека.
— Закон, блюститель деяний человека, бывает его страж и тогда, когда он, хотя и в полном своём разуме, но мог бы деяния свои обратить себе во вред…
Князь Вяземский привстал в кресле. Часто заморгав блёклыми ресницами над нависшими мешками под глазами, он вполголоса произнёс:
— Подумайте, что говорите?
— Самолюбие не затмило в глазах моих истины!
— Каково, а?
— В делах, полезных обществу, смотреть должно не на намерения, но на сделанную пользу…
— А мы что тут, пешки какие, а? — вскрикнул князь и хлопнул руками по столу. И явно недовольный своей подавленностью от слов Радищева, недостойной в его положении, хрипло выкрикнул:
— Правила свободолюбия нам преподали! Сударь, вы забыли, где находитесь! — и, кашлянув, отодвинул кресло.
Он зашагал от стола к выходу, выражая этим свой протест.
— Чёрт знает что происходит!
— Да, да! — поспешно проговорил Прянишников.
Граф Завадовский, ждавший ещё какой-нибудь крайности от Радищева, теперь не выдержал:
— Видать, седина тебя ничему не научила…
Председатель злорадно захохотал.
— Охота пустословить попрежнему…
Он подыскивал слова, разившие как стрела прямо в сердце. Он хотел сейчас видеть сражённой свою жертву или довести её до возмутительного скандала.
— Или мало тебе было Сибири?
В голосе графа послышался грозный намёк.
Радищев, всё ещё стоявший со вскинутой рукой, словно призывавший членов комиссии внять его словам, вяло опустил её, как подстреленная птица крыло, и сел.
Завадовский торжествовал. Он достиг своего. Радуясь победе над Радищевым, председатель объявил перерыв. Члены комиссии с шумом поднялись и, выходя из конференц-зала, громко высказывали своё возмущение речью Радищева.
4Радищев мог бы сказать, что никогда не щадил себя, но им овладело смятение после слов графа Завадовского, произнесённых в конце этого бурного заседания комиссии. «Охота пустословить попрежнему… Или мало тебе было Сибири?»
Сибирь его не страшила. Страшен был удар, который вновь могло нанести ему самодержавие. Для Радищева тяжелее всего было бы сейчас перенести тайны застенков Петропавловской крепости, мучительные допросы, подобные допросам Шешковского. Да, это страшило в годы, когда голова была покрыта сединой, здоровье подорвано, силы надломлены.
Александр Николаевич возвратился со службы крайне расстроенным. Всё, что случилось на заседании, он знал, было неизбежно. Рано или поздно это должно было случиться. В глазах его стояло полное ненависти лицо Завадовского, в ушах назойливо звучали его слова: «Охота пустословить попрежнему». Что могло всё это значить для него? Чем должно кончиться его участие в законодательной комиссии? Не бесплодны ли были дни его службы в комиссии?
Радищев, увлечённый работой, мало задумывался над всеми этими вопросами, вдруг всплывшими перед ним после речи Завадовского. И будто что-то прояснилось, стало обрисовываться перед ним всё полнее, всё отчётливее, как с наступлением утра проступают в исчезающей темноте очертания предметов.
Законоположения, на которые он возлагал надежды, ухватившись за них, как утопающий хватается за соломинку, он понял, останутся втуне, будут лежать в папках и покроются пылью. А в то же время в царском кабинете тайно от законодательной комиссии продолжали придумываться мертворождённые преобразования, которые ничего не изменяли и не могли изменить в государственном организме, остававшемся самодержавной монархией.
У Радищева начался упадок сил, он впал в болезненно-угнетённое состояние. Он был то меланхолически мрачным, то неумеренно подвижным для своих пятидесяти трёх лет. Это продолжалось несколько дней. Крайняя раздражительность и задумчивость стали уже проходить, как после одного из вечеров состояние Радищева снова обострилось.
Вернулись со службы сыновья, и Катя, посетившая пансион Вицмана, где воспитывались младшие дети. Все были дома, сидели за вечерним чаем и делились своими впечатлениями.
Александр Николаевич, отпивая чай маленькими глотками из стакана, чуть откинувшись на спинку стула, слушал поочерёдно то одного, то другого, вставлял свои короткие замечания. Василий, расстегнув крючки гвардейского мундира, рассказывал обыдённый случай из полковой жизни, как его товарищ, тоже подпоручик, посватался за девушку, думая женитьбой поправить своё состояние, а она оказалась бедной. Сын смеялся. Он и рассказал этот случай для того, чтобы развеять мрачное настроение отца.
— И поделом твоему подпоручику, — заметил Александр Николаевич, — будет выбирать невест по любви…
— Мы теперь над ним подтруниваем, ходу не даём ему…
Отец укоризненно покачал головой, мол, не хорошо смеяться над товарищем, но ничего не сказал.
Николай заговорил о том, как прошёл у него день в законодательной комиссии.
— Статский советник Прянишников снова добивался приёма у графа Завадовского, а тот не принял его. Просится в отставку. Слёзно молил Ильинского замолвить словечко. Тот обещал.
— Бесполезный человек Иван Данилович, — произнёс Радищев.
— Строго судите, папа, — возразил Николай.
— Нет, сын! — твёрдо, с убеждением проговорил Александр Николаевич. — Ласкательство, дары, угождения — душевные правила Прянишникова. Не забуду, как он говаривал мне, когда, мол, случаи идут, навстречу, непростительно ими не пользоваться… Не та погода для Ивана Даниловича в комиссии, какая была в гражданской палате. Пусть идёт в отставку, лучше для дела будет, — и, словно не желая больше слышать о Прянишникове, обратился к Кате.
— Как наши крошки?
— Афонюшка говорун стал. Сестрички совсем взрослые девочки. Воспитательницы не нахвалятся. Скромны, послушны…
— Чаще навещать их надо. Несчастны они, без матери растут, — с грустью сказал Александр Николаевич.
Сыновья и дочь невольно переглянулись. Слова отца щемящей болью отозвались в их сердцах: они тоже маленькими остались без матери и знали лишь ласку и любовь тётки Елизаветы Васильевны.
— Вы правы, папенька, — поспешила сказать Катя.
А Николай вновь вернулся к разговору о законодательной комиссии.
— Сегодня были оглашены указы о правах сената и об учреждении министерств. Министрами назначены граф Александр Романович, Завадовский, Державин. Говорят их помощниками государь поставил членов негласного комитета, своих молодых друзей…
Александр Николаевич вскочил и быстрыми шагами заходил по столовой. Полы его шлафрока раздувались, как крылья подстреленной птицы. Сыновья и дочь не понимали причины столь резкой перемены в настроении отца. Лицо Радищева вновь сделалось мрачным и угрюмым, а глаза лихорадочно заблестели.
— Рухнуло всё!
Дети не понимали отца.
— Что вы скажете, детушки, ежели опять придётся ехать в Сибирь?
Радищев неестественно рассмеялся, весь подёргиваясь, и вдруг смолк, остро почувствовав своё одиночество и своё бессилие что-либо противопоставить страшному чудовищу, с которым боролся всю свою жизнь.
Катя, взглядом окинувшая братьев, с твёрдой решимостью произнесла:
— Мы не оставим вас одного, папенька, мы поедем с вами…