Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга третья
Пнина охватило горькое чувство, сознание, что у него никогда не было и едва ли будет такая воля, какой от рождения награждён Радищев, что такие исключительные натуры бывают редки и нет второго среди современников, что они рождаются не сами по себе, а их выносит на бурлящую поверхность жизни сама судьба, а она, эта судьба, у него совсем иная, чем у Радищева, от рождения какая-то ущербная.
Он прожил немногим меньше Радищева, но силы свои растратил не так цельно, как Радищев. Он не сумел сделать источником вдохновения и борьбы чаяния своего народа, как это неповторимо сделал Радищев в своём «Путешествии из Петербурга в Москву». У него было дарование, но распылилось, не направленное на ясную цель, как у Радищева.
И Пнин понял, что ему не хватает главного, что есть у Радищева, — вдохновения революционера. Мало было говорить о рабстве народа и произволе властей, надо было ещё с таким же страстным возмущением осудить их, как Радищев. Но у него не хватило и не хватит сил, чтобы, не боясь, сказать гневное слово в защиту народа, проникнутое мыслью об его освобождении. У него не было дальнозоркости гения. Пнин был счастлив теперь тем, что познал в Радищеве своего великого современника — человека будущего и мог быть полезен ему как солдат в бою, идущий в наступление по велению полководца. Пнин искренне сожалел, что не встретил Радищева раньше, в 1790 году, тогда судьба его сложилась бы совсем по-иному.
Ему захотелось поделиться мыслями о просвещении, которые всё больше и больше волновали в последнее время.
— Хочется написать сочинение, — сказал Пнин, — и в нём рассказать об опыте просвещения россиян.
— Такое сочинение нужно.
— У нас ещё много говорят, мол, прежде чем даровать народу свободу, нужно просветить души рабов, — продолжал Пнин. — Пустые слова! Надо разгорячить умы, воспалить страсти в сердцах крестьян, благосостояние которых зависит от капризов барина…
— Не только от них, милый Иван Петрович, зло, зло — самодержавие. Тягость налогов и повинности, разорительное мотовство чиновников, гнёт царский — всё лежит камнем на несчастном крестьянине, всё душит его…
Радищев почти забывал обо всём, когда разговор заходил о крестьянах. Он хорошо знал их жизнь на огромных просторах России. Слова его были горячи, а сам он будто дышал весь внутренней клокочущей энергией и от того голос его был сильным, страстным, убедительным.
— Писатель обязан трудиться для пользы своих сограждан, для пользы человечества, Иван Петрович, и труды его окупятся сторицей. К месту, думается, ежели повторю сказанное в «Слове о Ломоносове» — пускай другие, раболепствуя власти, превозносят хвалою силу и могущество. Мы воспоём песнь заслуге к обществу…
Они долго говорили о призвании писателя, об его долге перед народом, о великом назначении его быть всегда провидцем истины.
— Я понял, Александр Николаевич, всё сказанное, — кивал головой Пнин. — Да, писатель никогда не должен терять из виду будущее, ибо целый народ никогда не умирает, а государство, каким бы ни было подвержено сильным потрясениям, переменяет только вид свой, но вовсе никогда не истребляется, — повторил он мысли Радищева своими словами, чтобы ещё раз уяснить их глубину и значение. — И потому, думаю я, сочинитель обязан представить истины так, как он их находит своим разумом, чувствует своим сердцем…
— Очень правильно, Иван Петрович, — мог только сказать Радищев.
Пнин понимал, какой юношеской верой надо выложить ему, чтобы быть таким же вдохновенным, и завидовал Александру Николаевичу. «Такое пламя веры, — думал он, — могло питаться и поддерживаться лишь одним — беспредельной любовью к народу, желанием видеть своё отечество преобразованным и передовым государством в мире».
И хотя последние годы надломили здоровье Радищева, он был попрежнему энергичным человеком, как и в бурную пору своего расцвета до сибирской ссылки. Но от взгляда Пнина не ускользнуло другое: Александр Николаевич иногда становился раздражительным, огорчался от того, что был бессилен сделать, что ему хотелось. В такие минуты он был дороже всего Пнину. Иван Петрович ещё больше любил и жалел его, видя перед собой болезненно-раздражительного человека, терялся и не знал, как: помочь ему.
И всё же, когда Радищев говорил о самом близком для него, с чем он сжился и без чего не мыслил теперь себя, он преображался.
— Любить отечество, значит, любить народ и всё человечество! — И тут же спрашивал: — Ну, что делать? Не любоваться же ужасной картиной жизни, сложа руки, а елико возможно действовать, действовать и действовать! Не мы, так другие, будущее поколение, не будет знать обременительных тягот крепостничества… Труды наши, Иван Петрович, не пропадут даром.
Пнин сам словно вырастал и поднимался после разговоров с Радищевым. Искренняя и горячая боль за Россию нынешнюю и страстная любовь к России будущей, которой принадлежали мысли Радищева, его кровь, труд, счастье, радость всей жизни, зажигали Пнина горячим пламенем борца.
3Законодательная комиссия рассматривала очередное дело, не решённое в Сенате и переданное сюда для окончательного заключения. Прежде чем вынести дело в открытое заседание, все ознакомились с его содержанием, пришли к единодушному мнению, но Радищев заявил своё «особое мнение», выраженное письменно в дерзкой и вызывающей форме.
Председатель комиссии, которому всерьёз стали претить «особые мнения» её отдельных членов, и в частности Радищева, отрицательно настроенный к нему, был возмущён его настойчивостью и требовательностью. Терпение графа истощилось. Ему и без того надоели заседания, казавшиеся излишними; леность Завадовского и любовь его к вину и праздности были давно известны при дворе. О них открыто высказывался в кругу молодых друзей император, недовольный работой комиссии. Лишь накануне председатель комиссии получил официальный запрос государя о причинах медленной законодательной деятельности.
И граф вынужден был спешно дать ответ государю, объяснив ему, что комиссия продолжает заниматься выписками и сличениями пространных материалов, нужных для разработки законов, и что эта «огромная машина по натуре своей идёт тихо и медленно».
Он, искушённый в канцелярских делах сановник, оказавшийся неспособным к проявлению творческого духа в деятельности комиссии, с завистью, как соперник, относившийся к кипучему труду Радищева, писал:
«Наша материя законов у нас в кодексе и рассеяна по указам свыше десяти тысяч, которых и найщастливейшей памяти человек припамятовать не может; а в деле о составлении законов не столько нужна деятельность, как неутомимое размышление».
Но граф кривил душой. Он знал, что и сам государь, запрашивающий о работе законодательной комиссии, едва ли верил в её возможный успех, ибо знал — и создана-то она, комиссия, не столько для успешной разработки законоположений, сколько для провозглашения государевых громких фраз и широких обещаний. Действительные желания и намерения, которые хотел видеть претворёнными Александр I, осуществлялись им не в законодательной комиссии, а в негласном комитете, где императора окружали его молодые друзья. И Завадовский ненавидел этот кружок молодых друзей императора, как ненавидел и Радищева, искренне занятого предметом, им овладевшим, и стремившегося действительно к новым преобразованиям и государственному переустройству родного отечества.
«Недалеко отстою от предела жизни, — размышлял всё чаще Завадовский в минуты своей крайней физической усталости не от трудов тяжёлых, а скорее от неудовлетворённого тщеславия царедворца, — цветущим летам остаётся мало, а в отношении к грядущим — лишь мысли, сопричастные радованию».
Первое время граф хотел честно исполнить возложенный на него труд — исправить, очистить законы, как он говорил, писанные во мраке невежества, труд, за который в течение прошедшего столетия принимались несколько раз, но так и не закончили и не продвинули его заметно вперёд. Это льстило старому екатерининскому вельможе.
Возвращаясь после рабочего дня, исполненного честных намерений сделать что-то большое для государя, Завадовский в беседе с Воронцовым замечал:
— Роюсь наподобие моли в необъятных кипах старой и новой подьяческой смеси, которая не просвещает, а только тмит мою слабую память…
Первые месяцы Завадовский утомлял себя этой прескучной работой, в которой каждое слово вызывало пытку его внимания и воображения в куче книг теоретического законоведства. Но всё, что было вычитано и старательно выписано членами комиссии, не клеилось с русским бытом. И чем глубже он старался вникнуть во всё, найти ключ к ясному пониманию того, какие же законы более всего применимы в России, тем отчётливее он сознавал, что для этой работы, для свершения этого преважного дела, ему не хватит его жизни и врождённых способностей.