Евгений Салиас - Аракчеевский сынок
Бышевский поднял на хозяина удивленные глаза.
– Я хочу сказать, Михаил Андреевич, что если теперь счастье в любви мешает вам выигрывать, то когда-нибудь оно пройдет. Не век же вы будете влюблены и взаимно любимы.
– Почему же нет?
– Потому, что ничто не вечно, как я уже сказал вам.
Бышевский говорил простым голосом и улыбался добродушно.
Шумский, ни слова не сказав, отошел от стола, прошел в другую горницу и сам себе подивился.
«Что это такое? – подумал он. – Что за щепетильность! Почему мне показалось в простых словах что-то особенное. Какая-то грубость, какой-то грязный намек! Мне почудилось, что он хочет сказать черт знает что! Что у моей жены заведется любовник, и что я приду играть, украшенный рогами. Что же это такое? Неужели я способен тоже и на другое чувство, над которым всегда смеялся, на ревность!»
И Шумский заметил тотчас же, что сейчас он в первый раз говорил с посторонними людьми о своем чувстве. Никто не был назван, большинство даже не знает, на ком он женится, разговор ограничился общими местами, а, между тем, в нем вдруг сказалось нечто особенное, как будто чьи-то неумытые руки полезли в его душу.
«Стало быть, я в самом деле ее люблю, – подумал он, – и глубоко люблю. Стало быть, я сам себя обманываю, прикидываюсь перед самим собою, будто это все одно баловство».
В эту минуту к Шумскому подошел Квашнин, только что приехавший. Они не видались с того дня, что Квашнин почти убежал под влиянием тех слов, которые сказал Шумский.
– Ах, Петя! – оживился Шумский. – Я уже боялся, что ты не приедешь.
– Нет, почему же! – отвечал Квашнин, но голос его был какой-то странный.
– Вижу, – рассмеялся Шумский, – ты все еще помнишь то, что я тогда сказал.
– Что такое?
– Что! Небось помнишь, чего же спрашивать, ведь ты выскочил от меня, как ошпаренный. Я, брат, ведь зря болтал, а у тебя всякое лыко в строку.
– Да ведь какое лыко, Михаил Андреевич. Да, впрочем, я думаю, что иногда ты и сам не знаешь, что говоришь, клевещешь на себя. Если бы я был вполне уверен, что ты способен на то, о чем тогда говорил, то, пожалуй бы, и не приехал.
– Ну, успокойся, голубчик. Я женюсь! И буду, должно быть, как дубина какая, обожать жену. Я сватался, принят формально и женюсь с помощью священника, а не дурмана.
– Ну, и слава Богу, – улыбнулся Квашнин радостной и добродушной улыбкой. – Воистину рад за тебя. Ну, а насчет улана как? – прибавил он.
– Да как! Не знаю. Надо бы драться, да как-то теперь глупо выходит. И жениться, и драться!
– Вестимо глупо. Понятно, что бросить надо, – отозвался Квашнин.
– Уж не знаю, как тебе и сказать. Тут есть только одна загвоздка. Не стал бы он по поводу моей свадьбы опять мне пакостить. Ты все-таки лучше поди да перетолкуй с капитаном, он здесь.
В эту же самую минуту Ханенко, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, с длинной трубкой в зубах, самой длинной, какая только была у Шумского в квартире, появился в дверях.
– А, вот и он – легок на помине! – воскликнул Шумский, смеясь. – Ну, господа, честь имею вас познакомить – вторично, как секундантов. Войдите ко мне в спальню да и обсудите дело со всех сторон.
– Обсудить нетрудно, – отозвался Квашнин, – да на кой прах…
– Стало выходит, Михаил Андреевич, – заговорил Ханенко, выпуская целый столб дыма изо рта, – стало быть вы и венчаться и стреляться будете одновременно. Что же прежде-то будет?
– Как придется, дорогой мой! – отозвался Шумский, смеясь. – Я этого вопроса сам решить не могу.
– А вы этим не смущайтесь: прежде ли, после ли венца!
– Мой вам совет, Михаил Андреевич, – серьезно вымолвил капитан, – прежде венчаться… вернее, знаете ли…
Ханенко хотел продолжать и, по-видимому, собирался сострить, но Шумский отошел от него, так как в эту минуту вошло несколько человек гостей вновь прибывших.
XLIV
Ханенко и Квашнин, переговариваясь, вышли в коридор и отправились в спальню хозяина. Там они уселись и стали толковать о деле. Шумский, посидев немного около карточного стола, снова вышел в столовую, оглядел несколько бутылок с вином, отдал несколько приказаний, и вдруг вспомнил, что отсутствует на столе большая серебряная чаша, в которой обыкновенно варилась у него жжёнка, она была им дана кому-то из товарищей на один вечер и назад не получена. С тех пор прошло уже месяца полтора.
«Хорош гусь, – подумал он. – Будь она простая – ну, забыл; а ведь она пятьсот рублей стоит».
Шумский двинулся в коридор и крикнул Ваську. Копчик рысью прибежал на голос барина.
– Ивана Андреевича! – проговорил Шумский и спросил;– Он не возвращался?
– Вернулись, – выговорил Васька.
– Где же он? Отчего не идет?
– Они в своей горнице на постели.
– Что-о? – протянул Шумский. – На постели? Болен, что ли?
– Не могу знать. Вернулся Иван Андреевич очень не по себе и лег.
– Позови его, – выговорил Шумский, но тотчас же остановил лакея и прибавил:
– Не надо, пусти!..
И он быстро прошел в комнату, которую занимал его Лепорелло.
При виде Шумского лежавший одетым на постели Шваньский приподнялся, сел, а потом встал на ноги.
– Что ты? хвораешь?
– Нет-с! – отозвался Шваньский.
– Что же с тобой? Стой! Вспомнил. Да ведь ты был у фон Энзе?
– Был-с.
– Я и забыл. Так что же? Пашуту привез?
– Нет-с.
– Почему?
Шваньский дернул плечом.
Краткие ответы Шваньского и, вообще, вся его фигура удивили Шумского. Он присмотрелся к нему, увидал странное выражение на лице его – не то смущение, не то озлобление, и выговорил тихо:
– Иван Андреевич! Что с тобою? Что-нибудь приключилось удивительное?
– Да-с.
– Что ж такое?!.
Шваньский опять дернул плечом.
– Да ты очумел совсем! Вижу, что есть что-то. – Так говори скорее, что?!.
Шваньский вздохнул и молчал.
– Иван Андреевич! Поясни, что с тобой, ты, должно быть, сейчас кусаться начнешь или в обморок упадешь.
Шваньский растопырил руками и выговорил:
– Ничего я, Михаил Андреевич, и пояснить не могу. Так меня шаркнуло по сердцу, такое приключение приключилось, что у меня в голове будто труба трубит. Увольте, дайте полежать, выспаться, может завтра я соображу, что сказать, а сегодня ничего не скажу.
– Да ты был у фон Энзе?
– Вестимо, был-с.
– Ну, и что же?
– Да ничего-с. Объявил мне фон Энзе, что Пашута у него была, а теперь ее, якобы, у него нету, а что, если бы она и была у него, так он ее возвратит самому графу Аракчееву, а не вам.
– Ну! – нетерпеливо выговорил Шумский.
– Больше ничего-с.
– А ты ушел от него с носом? Ты ли это, Иван Андреевич! Да ты один был?
– Никак нет-с, со мною был квартальный, да солдат. Да предписание у меня было из полиции.
– Ну и что же?
– Ничего-с.
– И ты позволил улану повернуть тебя, как мальчишку, обещая мне сделать в квартире его невесть какой скандал, А сам ничего не сделал, даже не осерчал, не крикнул на него.
– Крикнул, Михаил Андреевич, – все тем же однозвучным голосом повторил Шваньский.
И звук его голоса был таков, какого Шумский никогда не слыхал.
– Чем же кончилось?
– Кончилось, Михаил Андреевич, тем, что улан ударил меня в рыло, и я покатился кубарем в угол его горницы.
– Что! – вскрикнул Шумский.
– Точно так-с.
– При полицейских! И ты – ничего! И они – ничего?!
Шваньский молчал.
– Послушай, Иван Андреевич, я ничего не понимаю.
– Очень просто, Михаил Андреевич, меня отколотили, и я облизнулся, и вот к вам восвояси прибыл.
– Да что ты – пьян, что ли?
– Никогда не бывал! И теперь трезв.
– Да что же все это значит?
Шваньский вздохнул и выговорил совершенно глухим голосом:
– Что это значит, Михаил Андреевич? Увольте, пояснять! Хоть убейте, я теперь ничего не скажу. Завтра одумаюсь, соображу все обстоятельства и, пожалуй, расскажу вам все, что на квартире г. фон Энзе приключилось. А теперь я ничего вам пояснять не стану. Скажу только, что меня господин улан взял за шиворот, как хама. Никогда в жизни такого не бывало со мной, что было там…
Шумский стоял, вытаращив глаза на своего Лепорелло, и хотел снова спросить что-то, но Шваньский поднял на него смущенно-тревожный взгляд и выговорил умоляющим голосом:
– Михаил Андреевич! Ради Господа Бога оставьте меня. Пойдите к гостям. Ничего я теперь говорить не стану. За ночь соображусь, просветится у меня малость в голове, и я вам все поясню. Все, чего я наслушался в квартире господина улана, теперь я рассказывать не стану, если бы даже вы грозились меня зарезать. Ради Создателя – увольте!
Шумский вышел из горницы Шваньского и задумчивый вернулся в горницу, где гудели голоса гостей.
Молодой человек был сильно смущен. Он давно знал Шваньского и никогда не видал его в таком положении. Не нахальство улана, не оскорбление подействовали на Шваньского. Очевидно, помимо всего этого случилось что-нибудь еще, о чем Шваньский не хочет говорить.