Евгений Сухов - Мятежное хотение (Времена царствования Ивана Грозного)
Подошел Иван. Матерая вдова не сошла с места, как не двинулся бы камень, вросший в землю. И если нужно воде проследовать дальше, то она разобьется о его острые края в мелкие брызги и устремится по новому руслу.
— Ненавижу тебя! — процедила одними губами Преслава. Да так зло, что царя качнуло от этой ненависти. — Вспомни же мужа моего, Федора Воронцова. За что же ты его, невинного, сгубил?!
Сколько же ей пришлось таиться, чтобы вот сейчас выплеснуть злобу на убитого горем государя. Какой же дьявол может таиться под обликом благочестивой постницы!
— Грех на мне… Но зачем же невинное дитя живота лишать?.. Девицу и боярыню связать бечевой и бросить в воду! — Взгляд государя остановился на стрельце, который побоялся вытащить мальца на берег, испугавшись, что душой отрока завладел сатана. Молодец стоял поодаль, потерянный и мокрый, вода еще стекала с его волос на камни. Участь его была решена, и стрельцы ждали только государева слова, и царь махнул рукой: — И этого! Если вершить правосудие, то вершить сполна!
Стража с отчаянием изголодавшихся псов бросилась на сытую поживу.
Всех троих связали одной веревкой, подтащили на самый край мостка.
— Стойте! — остановил вдруг стрельцов царь. — Как же им без Божьего благословения уходить? Эй, Сильвестр! Подойди сюда, отпусти грехи рабам Божьим.
Иван теперь не отпускал от себя Сильвестра даже на день. Он нуждался в нем так же остро, как малец ощущает потребность в опеке родителей.
Сильвестр подошел к обреченным, махнул два раза крестом и произнес просто:
— Ступайте себе с Богом. Прими грешные души, Господи, отпускаю вам грехи ваши!
Едва успели снять с себя шапки бояре, как стрельцы обвенчали троицу с рекой Шексной. А Ивану слышалось, как вода изрыгала голосом, полным ненависти: «За что мужа моего покарал безвинного?!»
Младенца Дмитрия искали сутки.
Соорудили в двух верстах ниже запруду, перегородили реку сетями. Стрельцы воздвигли мостки, с которых ныряли, опоясав туловище веревками. Казалось, что был обшарен каждый камень, осмотрен всякий куст, но младенец канул.
Сгустились сумерки, да так плотно, что за несколько саженей не видно было ни зги.
— Государь, может, до утра отложим? — посмел подступиться к царю Басманов. — Темнота вокруг, стрельцы устали… Да и сам ты, государь, с ног валишься.
— Искать! Зажечь всюду фонари и факелы! Искать беспрерывно! Я не уйду отсюда до тех пор, пока не разыщу своего сына!
Запылали факелы, осветив вокруг разбросанные на берегу шатры и реку, виновато урчащую.
Далеко за полночь к реке подошли монахи. Среди продрогших и насмерть усталых стрельцов они отыскали Ивана Васильевича.
— Ждали мы тебя, батюшка… еще утром. Стол накрыт, осетра зажарили такого, как ты любишь, — с луком и чесноком, а тебя все нет. Вот игумен нас и послал к тебе, чтобы в дороге встретить. А как подходить стали, смотрим, весь берег в огнях. Здесь-то и узнали, что ты сыночка лишился. Слов нет, что и говорить! Великая беда тебе досталась. Может, ты, государь, не здесь его ищешь? Прошлым летом близ этого места чернец наш утонул, когда из города с милостыней возвращался. Так его к тому порогу отнесло. За камни он там зацепился. Может, сыночек твой именно там тебя и дожидается? — предположили монахи. — Течение здесь быстрое, никак не удержаться, там ниже оно послабже будет.
Стрельцы пошли к тому месту, которое указали монахи. Два раза бросили крюк, а на третий он за что-то зацепился. Подтащили дружно и в страхе отступили.
Как напоминание о грехах, из воды показалась голова матерой вдовы. Волосы растрепаны, глаза выпучены, а сама будто говорила: «Вот я и пришла за тобой, Иван!»
— В воду ее! В воду! — орал Иван Васильевич. — Камень привяжите к ногам, да такой, чтобы никогда и выплыть не смогла!
Скоро отыскали здесь же младенца. Обернули его в одеяльце и положили на берег. Иван Васильевич безутешно плакал над трупом сына, и бояре, наблюдая за горем самодержца, робко смахивали слезы с волосатых щек.
— Похоронить сына сейчас. И здесь! — неожиданно распорядился царь.
Его слова не вызвали недоумения; каждый понимал, каково видеть Ивану неподвижным дитя. Еще утром Дмитрий капризничал и потешал своим смехом мамок и боярышень. А теперь лежал неподвижный, и одеяльце, вышитое царицей, служило ему саваном. Разве могла знать Анастасия Романовна, что вышивала она его для погребения?!
Подошел Сильвестр и возражал больше для порядка:
— Как же это, государь? И звона прощального не будет?
— Здесь он, погребальный звон, Сильвеструшко, — ткнул себя перстом в грудь царь. — А большего мне не надо.
Неприглядно выглядела Шексна. Стылый ветер продувал насквозь, а с востока неожиданно приволокло тучи, которые зацепились темным брюхом за вершину сопки да так и остались. Потемнело небо, словно проведало о горе Ивана Васильевича, и уже готово было разрыдаться вместе с ним.
Плотники изготовили небольшую и аккуратную домовину, выстругали внутри гладенько доски, чтобы лежалось на них младенцу хорошо и спокойно, а потом, под упокойную молитву, положили отрока Дмитрия на дно каменистой ямы. Ладан казался как никогда едким, заползал в горло и щипал глаза, выжимая у собравшихся слезы.
Анастасия ходить не могла, и стрельцы принесли ее на носилках проститься с первенцем. Царица смотрела на гроб, но у нее не хватало духа, чтобы глянуть на лицо мертвого сына. Пусть он навсегда останется для нее улыбающимся. У царицы не было сил на то, чтобы даже всплакнуть, так и лежала она покойницей на жестком войлоке.
Забрызгал дождь, и его капель походила на погребальную музыку. Бояре и челядь стояли с босыми головами, тяжко было смотреть, как комья земли каменистым покрывалом прятали крышку гроба.
Бросил каждый по комочку глины на дно могилы, и царевича Дмитрия не стало совсем.
Несколько дней Иван Васильевич не покидал берега Шексны. Часами простаивал на сопке, где навсегда остался его первенец. Место это совсем не погост — крест один на вершине, а до ближайшего села верст двадцать будет. «Монастырь надо здесь поставить, — решил царь. — Пусть чернецы за могилкой младенца посмотрят».
Богомолье Ивану Васильевичу сделалось в тягость, но до монастыря святого Кирилла он дошел. Монахи встретили его, стоя на коленях, так почтили они самодержавного печальника.
Царь был растроган — каждого поцеловал в уста; игумену подарил крест, сняв его со своей груди. Хотел отказаться строгий схимник от царского подарка, но, заглянув в глаза, переполненные болью, принял пожалование с благодарностью.
— Сбылось пророчество отца Максима, — пожаловался царь. — Говорил мне старик: «Не езжай на богомолье, без сына вернешься». Ехал я в монастырь с покаянием, а приехал с панихидой.
У скорби слов немного. Сколько раз игумену приходилось утешать мирян, а вот царя впервые.
В горе-то все одинаковые.
— Не гневи Господа, Иван Васильевич, поплакал и хватит! Душа младенца уже на небе, ему там хорошо. А вот вам с царицей жить надо. Нарожаете еще детишек. Много плакать — Бога гневить.
Строгие слова говорил игумен, может быть, и прогневался бы Иван, но заглянул в глаза старца и понял, что тот знает, о чем говорит, — так может смотреть только человек, который аршинами мерил собственное горе.
— Молись, и пребудет спасение, — сказал старик на прощание.
Только в одиночестве человек способен познать величину горя, и Иван Васильевич сполна ощутил его тяжесть, взвалив его себе на плечи.
Вернулся царь в Москву другим, и столица уже была иной.
Иван Васильевич медленно привыкал к новой Москве: к хороводу выстроенных хоромин, к новым площадям и торговым базарам. Даже крики зазывал и купцов казались ему не такими громогласными, как прежде, — исчезла в них беспечность и веселость. Куда подевалась былая бесшабашность, а сами базары как-то потускнели и сделались тише. Видно, и городу требуется время, чтобы свежие язвы затянулись коростой.
Только базар неподалеку от дворца как будто остался прежним. Спалил огонь деревянные прилавки и торговые ряды, но купцы отстроили их по новой уже на следующий день и, как прежде, нарекли: Мясной ряд, Калашный ряд.
Лобное место тоже оставалось прежним. Здесь все так же толпился народ — деловые люди и бездельники дожидались царских указов и вестей. Все те же напыщенные бирючи[56], высоко задрав бороды, зачитывали царскую волю и милости. С их слов царь Иван карал и жаловал. И они, набравшись царского величия, чинно всходили на Лобное место.
Прежняя была Москва и все же не та. Может, изменилась она потому, что сам царь сделался другим. Холопы знали царя безудержным в веселье, неистощимым на бедовые выдумки: то коней через толпу прогонит, то забавы ради девку расцелует, а то вдруг надумает дурачиться в кулачном бою или вдруг заставит родовитого боярина надеть кафтан наоборот, и ходит лучший муж, уткнув рыло в воротник, на потеху государю и черному люду.