Владимир Дружинин - Державы Российской посол
К концу дня на Квиринал, в числе прочих ходатаев, наведались князья из родов Колонна и Савелли.
Ох, заварила кашу Марыся!
Наутро кардинал Оттобони снова обивал ее порог. Наконец сменила гнев на милость, простила Чезарини. Выпустила ревнивца. Борис не спешил радоваться миру – знатные семьи обидчивы. И точно – затишье было недолговечно, пока Толлу утешали, пользовали ей ранку.
Вскоре Рим облетела весть: Толлу похитили. Экипаж, поставленный боком, перегородил улицу, из-за него выскочили люди Чезарини, побили кучера, слугу, державшего над кортиджаной летошник, а ее отвезли в обитель Лонгара, где каются распутные женщины.
Рог караульщика у палаццо Одескальки запел по-боевому. Семеновский полуполковник не мог не похвалить гвардейцев мысленно – вывели коней, вооружились в несколько минут.
Борис поймал себя на непозволительном чувстве – душою он, вопреки своему долгу, заодно с озорницей Марысей, с белыми польскими орлами…
Возвратились всадники с криками победными. Константин посадил к себе в седло Толлу, их подбрасывало на скаку обоих, слитых крепко. Кортиджана обнимала поляка сзади, ее обнаженная рука лучом сверкнула из облака пыли.
Не возродилась ли в сей плоти пылкая дева златого века, когда амор повелевал сердцами невозбранно?
От Паулуччи посол получил известие подробное о встрече папы с Марысей.
– Мой сын нижайше умоляет простить его, – начала она. – Такова молодость, святой отец! Любовь не подчиняется рассудку.
– Прискорбно, – ответил Климент. – Вас не возмущает союз вашего сына с распутницей. Вы держите ее под своим кровом.
– О, зависть людская! – воскликнула Марыся. – Дурные языки клевещут на Толлу. Поверьте, распутницу я бы не подпустила на пистолетный выстрел. Толла бескорыстна, как дитя, святой отец, и руководят ею лишь веления сердца.
– Сердца, отравленного грехом, – нетерпеливо произнес первосвященник.
Королева всхлипнула. Толла близка ей, как родная дочь. Его святейшество мирволит тому, кто осмелился учинить насилие над беззащитной особой. Разве это не грех?
– Я вижу, – сказала Марыся, глотая слезы и обрывая кружева на платье, – вы, святой отец, проявляете весьма мало уважения ко мне и к моему сыну.
Паулуччи показал московиту оборку, подобранную после аудиенции. По его мнению, королева перешла всякие границы, разговаривая в таком духе. Она даже пригрозила:
– Мне невозможно жить в Риме, если не будет публичного заявления, что ваше святейшество не имел намерения унизить наш двор. Я, вдова Собесского, спасшего христианский мир от турок, имею право рассчитывать…
Лицо ее пошло пятнами, она боролась с рыданиями. Климент не выносит слез, это известно Марысе.
– Успокойтесь, – сказал папа поспешно. – Идите, ваше величество, и побеседуйте со своей совестью.
– Комедиантка, – щурился Паулуччи, играя четками. – Последнее слово осталось за ней. Не тревожьтесь, принчипе, она не уедет во Францию. Рим желает иметь Собесских при себе.
10
Апрель в Риме – месяц летний. Блистанье фьоков поугасло, палаццо притихли, знатные особы проводят время в загородных виллах. Пора сия, именуемая вилледжатурой, замедляет ход государственных дел.
Красные шапки все еще колдуют над ответной грамотой царю. Разомлели, видать. Карета с российскими орлами – частая гостья на Квиринале. Пока Куракин во дворце тормошит кардиналов, Филька бродит вокруг Диоскуров, зачарованный лошадьми и богатырями.
Глядь, бок о бок лилии Франции – громоздкий, тяжелый, перегруженный фонарями экипаж, о котором Филька сказал когда-то:
– Ровно сарай, хлеба на год клади.
Посол Латремуль, проходя мимо Куракина в коридоре, учтиво поклонился, похвалил солнечную погоду – если сушь удержится, то кислота здешнего вина будет смягчена.
Однако бородка француза нервно дергалась. Паулуччи объяснил причину:
– Жаловался мне на королеву. Охладела к Станиславу, огорчила графа безмерно. Полчаса надоедал папе, умолял признать Станислава. Обещал благодарность. Какую? Вообразите, Версаль заставит шведов уйти из Саксонии. Благодетели, а?
Отбыл француз не солоно хлебавши. Папа не поддался на нелепую приманку. Паулуччи мог бы признать, что посол Московии сидит в Риме не зря. Теперь-то папский двор лучше осведомлен, кому угрожают шведы.
Расположение первого министра, впрочем, возрастает.
Чем привлечен Паулуччи на сторону России? Не соболями же? Вельможа богат достаточно.
Имя первого министра то и дело появляется в тетради Куракина. Паулуччи приглашает посла к себе на виллу. Паулуччи «прислал рыбу на блюде серебряном всю обкладену в цветах».
От папы доставили угощение – «шкатулку с цукатами, 4 сыра, 70 фьясок вина Джинцано». Вино Борису не понравилось, горьковато, но визитерам подать напиток из ватиканского погреба не стыдно.
Небрежением российский посол не обижен. И сам, кажись, не нагрубил. Уже и Филька преуспел в науке обхождения – не обгоняет едущего с фьоками, знает, кому уступить дорогу. Гикать неистово в городской тесноте, хлопать кнутищем перестал. Ерзает на облучке, кряхтит, рвется выйти вон из Рима, чтобы отвести душу.
Земля и за воротами вспухла холмами. Щетина тычков, покрывающая их, служит опорой винограду. Лапчатые его листья крепкие, сочные, будто не просят дождя. Трава редкая, сухая – век ее тут короток. В каменистых ложбинках рыщут оборванцы, начали охоту на гадюк. Завидев их, Борис каждый раз думает, что надо купить териаку – славнейшее лекарство, содержащее змеиный яд и помогающее от всех болезней.
Здесь он покамест не хворает, скорбутика отпустила. Но пригодится на будущее…
Филька гонит вовсю, по-русски, и Борису дышится привольно. Мнится – то дыхание древних, жителей златого века вливает здоровье.
Манит к себе вилла Адриана – гордого императора, склонившегося, однако, перед красотой. Могучие греки, стерегущие виллу, обрели бессмертие, перевоплотившись в камень. Неподвижные, они отражали свирепость бурь и колебания почвы. Варвары, опустошавшие Рим, и те остановились бессильно…
Красота совершенная непобедима, размышлял Борис. Люди могут надолго, на столетия забыть ее, похоронить. Однако не навсегда…
Далее, на той же дороге Тибуртина, – сады, водопады и фонтаны Тиволи, посреди которых на бугре высится дворец, построенный полстолетия назад, дворец, которому, наверно, суждено восхищать потомков.
Однажды к Борису, гулявшему в саду, подошел молодой, сухощавый кавалер и представился:
– Бассани, художник кардинала Оттобони.
Одежда его отличалась от обычной пучком соломы, пришитым к шляпе вместо пера. Художник нижайше просил высокочтимого синьора оказать милость.
Борис следил глазами за шляпой, снятой с головы и ронявшей стебельки из странного букета.
– Я еще слуга графини ди Палья. Это знак нашего общества.
Юноша хочет нарисовать кучера. Да, кучера, если синьор позволит великодушно. Борис не сразу сообразил, что речь идет о Фильке. Художник увидел в нем гладиатора с арены Колизея.
– Через час я вам верну его…
– Берите, – кивнул Борис. – Он не говорит по-итальянски. Мы русские.
– О, скифский великан! – просиял Бассани.
Вернул он Фильку, рассыпаясь в извинениях. Задержал скифа, любопытно было с ним. Язык не потребовался. Живая натура так пристально следила за работой художника, что он, окончив эскиз, протянул уголек – на, мол, попробуй сам.
– Он рисовал меня, синьор. Мне кажется, у него есть способности. Беда в том, что он застенчив, как ребенок. В искусстве отвага нужнее, чем в сражении.
Речистый, учтивый кавалер понравился Борису. Он сказал вдруг неожиданно для себя:
– Поучите его, если он стоит этого!
Бассани поклонился, выразив готовность. Борис обернулся к Фильке, который топтался виновато, словно ждал наказания от князя-боярина.
– Синьор художник будет тебя учить, понял ты, чурбан? Скажи спасибо!
Чурбан и есть… Испугался почему-то, давится, бормоча благодарность. Кавалера насмешил, а князя-боярина привел в раздражение.
– Позоришь ты меня. На кой ляд возиться с тобой!
– Зря, – соглашался Филька. – Все одно не сделать мне…
– Чего?
– Статуев таких… не людское это.
– Что ты мелешь?
– Женка давеча, ох, женка… Захлебнулась, воду пущает… Жену Лота, писано, бог в камень превратил. Вот и она… Князь-боярин! – тут Филька, сидевший понуро, опустив вожжи, встрепенулся. – Папа взаправду святой?
– С чего ты взял?
– Не святой, так что? Тогда дьявол он, коли так… Тьфу! И смотреть грех тогда… Голые, ничего не прикрыто… Рогатые мастерили, для смущенья. Только смущают больно хорошо, князь-боярин.
– Ты и есть скиф. Дикий скиф, варвар… Не людское? – горькая усмешка от толчка на ухабе перешла в икоту. – Сдохнешь с тобой…
– Люди нешто?
– Папа камни тешет, поди-ка! Люди, образина, люди! У нас не учат художеству, а то бы и мы не хуже… Иконы одни можем… Каково нам перед итальянцами?