Пётр Ткаченко - Кубанские зори
Погорелов молчал, хмуро уставившись на стол.
— А одежу чужую, зачем надел эту кожанку? — продолжал Рябоконь. Далеко ли черкеску спрятал?
И уже не ожидая ответа от Погорелова, продолжил:
— Как же так, почему, я прячусь в камышах, а в моем родном хуторе орудует кто-то, устанавливая свои порядки, причем такие порядки, от которых никому жизни нету… И ты им прислуживаешь в этом. Я ведь ни на кого не нападал, никого из родных хат и станиц не выгонял. Это делаете вы. Да еще цинично орете, что обеспокоены народом, что выступаете за народ. За какой только народ? И я, оказывается, виноват, по-вашему бандит лишь потому, что не подставил покорно свою голову для отсечения, посмел защитить себя и других людей. Так кто же из нас бандит, Василь? Вы ж говорите, что выступаете за справедливость, за правду, а правда опять никому не нужна.
— Ну, знаешь, Василь Федорович, — жизнь пошла так… — наконец с трудом проговорил Погорелов.
— Никуда сама по себе она не ходит, Василь, — перебил его Рябоконь. — Вот ты надел чужую одежу, взял чужие идеи, растоптал свою веру. Куда ж, она, жизнь, пойдет в таком случае?.. А всего-то и нужно было, чтобы ты и такие, как ты, не побежали по первому зову прислуживать этому безумию. А время оно всегда у нас трудное, нечего на него ссылаться. Ну а теперь, конечно, жизнь со своей колеи соскочила, как старая, тяжелая дверь с петель. Тем более ее надо поправлять. Но вы оказались с врагами своего народа. Разве не враги устроили эту смуту? И что они еще сотворят, неизвестно. Но ты почему с ними? Жить хочешь? А я вот тебя порешу сейчас, и не помогут тебе никакие коммунисты.
Погорелов, вздрогнув, резко взглянул на Рябоконя:
— Детей пожалей, Василь Федорович, — ведь их у меня четверо.
— А ты моих пожалел? А у меня тоже их четверо, как ты знаешь. И уже все пошли по людям, по миру. Ты пожалел моих детей? Фаину убили, мать детей моих. Так кто же первый обездолил детей, я или ты? И почему теперь я должен жалеть твоих?..
Если бы из твоих идей и дел не произошло разорение, я оставил бы тебе твои игрушки, твои цацки забавляться ими и далее. Но ведь ты посягаешь на всех, в том числе и на меня. По какому праву?
Потом Рябоконь, как-то переменившись, словно что-то сообразив, сказал: У меня, Василий Кириллович, к тебе дело. Пошли кого-нибудь за подводой, надо хлопцам в Чебурголь отвезти продукты. Глаза его недобро сверкнули каким-то свинцовым блеском. И он обвел взглядом всю притихшую компанию, напряженно, с испугом слушавшую его разговор с Погореловым.
Погорелов кивнул Бирюку:
— Сходи, Михаил Маркович.
Может быть, Погорелов и заподозрил, что Рябоконь задумал что-то недоброе. Но если бы человек верил в свою смерть, он не смог бы жить на этой жестокой и грешной земле — его сожгли бы печали. Даже в свой последний миг он не верит в свою смерть. Ему все кажется, что все происходит словно не с ним или случится нечто, вмешается что-то такое, что и отодвинет его гибель.
Может быть, Погорелов уже даже знал, что пришло его время. Но даже страх смерти, от которого он не мог никак освободиться, не заглушал смысла того, о чем говорил Рябоконь. И перед ним вдруг открылась вся непоправимая бездна уже происшедшего. Она прошла какой-то обжигающей волной по всему телу.
Прошло минут десять, не более. Рябоконь, как бы забеспокоившись, сказал:
— Мабудь злякався чоловик и утик. Пошлы кого-нибудь другого, Васыль Кэрыловыч.
Погорелов кивнул Зайцу:
— Иди ты, Ефим Иванович.
Когда Заяц вышел, Рябоконь обратился уже к землемеру:
— Ну, а вы зачем сюда приехали? Землю делить? Значит, отбирать у людей землю? А вы знаете, что эта казачья земля полита кровью наших прадедов и дедов? И отбирать ее у казаков и отдавать кому-то — есть разбой и преступление?!
Перепуганный Иванов пытался сказать что-то о начальстве, что это его послали, а он человек маленький.
— Если начальство делает безобразия, такому начальству не надо служить, — перебил его Рябоконь. — Идите, меряйте землю, — приказал ему Рябоконь и указал глазами на дверь.
Иванов робко и неуверенно вышел из хаты.
Погорелов уже догадался, что со всяким выходящим из хаты рябоконевцы расправляются. Так и было. Всем, кто выходил из хаты Погорелова, набрасывалась удавка на шею…
Когда Рябоконь остался наедине с Погореловым, спросил его:
— Ну что, Васыль, помогли тебе твои коммунисты? Тебя и тебе подобных подбивают на недоброе дело, чтобы вашими руками сотворить безобразия, а потом вас же и выставят виноватыми… Ведь всякое недоброе дело не остается без возмездия. Неужели надо много ума, чтобы это предвидеть?
— Ну и в той жизни немало было такого, что следовало убрать, — возразил Погорелов.
— Было! Ну так реформируйте жизнь, улучшайте ее, предлагайте, обсуждайте с народом, но вы же заняты его разорением. Вы поддерживаете бунт в душах и умах людей не против несправедливости, а против Бога, то есть против самих основ всякой жизни. Бога-то зачем снизвергаете? Вот и пришел тебе за это суд.
— Василь Федорович, — тихо сказал Погорелов, — но ведь никто не может быть ничьим судьею.
— Интересно получается. Значит, ты уже давно взял на себя право быть моим судьей, прикрываясь демагогией о равенстве, об интересах мира, о воле народа, о торжестве коммунизма, чего люди вообще вразуметь не могут, причем взял это право, не спросивши меня, а теперь, когда я спрашиваю тебя о том, по какому праву ты уже стал судьей надо мною, ты удивляешься и вспоминаешь заповедь Божью, которую до этого отвергал. Интересно. Значит, я не имею права и спросить тебя об этом? Ты распоряжаешься жизнями людскими и моей тоже, как Бог… Вот зачем вы снизвергли Бога — чтобы совершать немыслимое и невозможное — самим взять на себя его дело. Но человеку это не дано.
— Но ты, Василий Федорович, по какому праву мне судья?
— Ты спрашиваешь, по какому праву? Я это делаю по вашей и по твоей воле, что же ты удивляешься? Или не предвидел этого? Вы отвергли Бога и тем самым устранили Божий суд, какой только и может быть меж людьми и над людьми, предоставив вершить суд каждому: тебе, Малкину, Фурсе, Вдовиченко — всем, в том числе, между прочим, и мне. По вашей логике, конечно, которая, к сожалению, торжествует. Или меня вы из этого исключили, обо мне забыли? Предоставили быть судьями только себе самим? В том числе и надо мной. И по какому праву? Вы это сделали, а не я. Вы нарушили закон, на котором держится жизнь человеческая и вне которого человек превращается в зверя, в скотину. Вы развязали самые низкие страсти, и человек сжег себя в эгоизме. Так что же ты теперь удивляешься? Разве то, что делаю я, не следует из того, что уже сделал ты? Так кто же из нас бандит? Вы сделали это беззаконие, это безобразие в народе или я, противящийся ему? А теперь, когда это беззаконие совершено, когда мир пошатнулся и накренился, когда земля наша лежит во зле, вы ловите меня на неизбежных и пустяшных, в сравнении с вашими делами, следствиях этого беззакония и кричите, что я бандит. Ловко удумали! Получается так, что преступление в масштабах страны над всем народом вроде бы и не преступление, а политика. Мой же налет на Новони-колаевку за спичками, солью и барахлом, видите ли, разбой… Да, разбой! Но что он в сравнении с тем разбоем, с тем погромом страны, который уже сотворили и творите вы… И вы хотите свой разбой выставить благородством. Сколько вчера людей расстреляли в Славянской?
— Девять.
— Вот видишь, жизнями человеческими распоряжаетесь как Боги. И еще спрашиваешь, кто дал мне право на мой суд. Ты дал мне это право. Дал тем, что участвуешь в беззаконии, тем, что уже судишь меня, не имея на то права.
Василий Федорович прервал свою речь. Взял четверть и хлестнул с размаху в стакан самогона. Так же механически опрокинул стакан одним махом.
— Разве я не хотел жизни честной и порядочной? Разве я не жил ею? Но пришли по мою душу, меня не спрашивая. Ничто про что — вынь и полож душу. Как кисет с табаком из кармана. Как же мне прикажешь быть в таком случае? Не я пошел по чью-то душу, а пришли по мою. Ты свою сразу отдал, долго не раздумывая. Но это твое дело.
— Ну, это, Василь Федорович, философия…
— А ты как же думал, без нее прожить? Отдать свою голову кому-то на откуп, а потом искренне удивляться, что безобразия творятся, что жизнь не клеится.
— Ну, это же не от нас с тобой зависит.
— Давай сначала каждый за себя ответим, а потом уже будем кивать на кого-то, на время, на обстоятельства. Они всегда у нас были трудными. Легкой жизни у нас в России никогда не было. Да, я грешен. И знаю об этом и молю Бога за грехи свои. Но вы-то уже перешли грань греха. Вы облик человеческий потеряли, а потому судить вас судом человеческим уже невозможно. Вас надо только истреблять. Зачем, Господи, ты возложил на меня эту задачу?!. Избавь меня, от этого, но на сей час я и пришел… Всэ, Васыль Кириллович.