Пётр Ткаченко - Кубанские зори
Вряд ли кто из этих людей, собравшихся в этот вечер в хате Погорелова, представлял и отдавал себе ясный отчет в том, в каком действе они участвуют, какое оно имеет смысл и какие будет иметь последствия. Скорее, каждый из них поступал, сообразуясь со складывающейся ситуацией, полностью отдаваясь обстоятельствам жизни.
Вдруг во дворе залаяла собака. Василий Кириллович прекратил играть и сказал младшей дочери:
— Поля, а ну выйды, глянь шо там такэ…
Девочка вышла из хаты и через минуту вернулась. Вслед за ней в хату вошли рябоконевцы — Сороколит Иван Иванович, Ковалев, более известный как Астраханец, Савенко Лука Никифорович, Пантелеймон Дудник. Кто-то из них скомандовал: «Оружие на стол! Всем ни с места!»
Когда револьверы были выложены на стол и Омэлько Дудка их собрал, в хату вошел Василий Федорович Рябоконь.
Это было, пожалуй, самое громкое дело Рябоконя, фигурировавшее потом, как основное, в его обвинении, взволновавшее, встряхнувшее лебедевцев и жителей окрестных хуторов и станиц. Может быть, только после него люди по-настоящему поняли, учуяли, что борьба предстоит нешуточная, что ей не видно конца и что их ждут новые более жестокие испытания. Об этой трагедии говорили потом по-разному во все последующее время. Я представлю ее так, как рассказывают о ней сохранившиеся документы и свидетельства.
Это ведь было не разбойное убийство, а расправа над землеустроительной комиссией. После предупреждений Рябоконем Погорелова, что землю делить произвольно нельзя, отбирая ее у одних, как правило, исправных хозяев и отдавая ее другим, как правило — босоте, кто на ней никогда не работал, и не будет работать. От этого никто ни богаче, ни счастливей не станет. Но смута будет внесена в жизнь смертельная. Ему представлялось, что если начнут произвольно делить землю, тогда этот сельский станичный, хуторской мир рухнет уже окончательно и непоправимо…
В конце концов, если бы это была просто месть, он мог бы поручить кому-то из своих сподвижников убить Погорелова тайком, из-за угла. Но так он сделать не мог потому, что это было не убийство, но суд, совершаемый с полным чувством своей правоты, ее доказательства и торжества. Но было в этом действе Рябоконя уже и отчаянье, какой-то надрыв. Ведь он видел, что жизнь уже сошла со своих исконных путей, что мир катится в какую-то бездну, и что его может остановить — неизвестно. Но он твердо знал и другое: если тебя изгонят люди злобные и бесчувственные и ты останешься совершенно один, если даже случится так, что все на земле совратились, а ты лишь единый остался верен и устоял, принеси тогда жертву и восхвали Бога ты, единый оставшийся…
Когда оружие было выложено на стол находившимися в хате Погорелова и собрано Омэлько Дудкой, в хату вошел Василий Федорович Рябоконь. Ошарашенные, перепуганные его неожиданным появлением гости Погорелова попытались было встать, но Василий Федорович повелительно махнул рукой, приказывая всем оставаться на местах.
Он был в неопределенного цвета вытертой серой черкеске. Такая же серая папаха была низкой и смятой. Лицо его было настороженным и жестким. Глаза были острыми и горели недоброй решительностью. Во всем его облике чувствовалась властность человека, знающего себе цену. От него исходила не то что уверенность, но какая-то неизъяснимая сила, заставляющая людей подчиняться ему и верить в него.
— Здорово, разбойники! — как-то даже весело сказал он собравшимся.
Все молчали, от испуга и оцепенения не в силах произнести ни слова. Наконец Погорелов дрожащим от волнения, прерывающимся голосом пригласил его к столу:
— Пидсаживайся, Василь Федорович. Может, выпьешь стак-канчик.
— Это можно, — ответил Рябоконь и снял папаху, обнажив высокий лоб. В его примятых русых волосах еле приметно светилась седина.
Василий Федорович сел на свободный табурет. Погорелов засуетился. Взял четверть с самогоном, ища глазами пустой стакан. Наконец, нашел, проливая, не в силах удержать дрожи в руках.
Те, кто пришел вместе с Рябоконем, стояли за его спиной, чутко следя за компанией.
Киселев, видимо отойдя от первого шока, наконец отреагировал на приветствие Рябоконя:
— А мы не разбойники!
— А кто же вы? — спросил Рябоконь и тяжело посмотрел на Киселева, словно что-то соображая. — Как не разбойники, если людей хватаете, высылаете и расстреливаете, землю у них отбираете. Кто же вы в таком случае, если не разбойники?
Киселев, придавленный тяжелым взглядом Рябоконя, что-то пытался возразить.
— Дак это ж…
Рябоконь, вдруг переменившись, резко сказал:
— Во двор этого комсомольца!
Стоявшие за его спиной хлопцы подбежали к изумленному Киселеву, еще не верившему вполне, что происходящее здесь происходит серьезно. Схватили его за руки, накинули на шею веревку и потащили к двери. Тот пытался сопротивляться, но его вытащили из хаты, и дверь громко хлопнула.
Все притаились, не зная, чего ждать дальше. Когда все стихло, Василий Федорович спросил:
— Так за что же выпьем, Василий Кириллович? За твое здоровье выпить сегодня, наверное, не придется.
Он и сам еще не знал, что и как произойдет далее здесь, в хате Погорелова. Все зависело от обстоятельств и еще от чего-то такого, чего он и сам не мог определить.
— Разве что выпить за то, чтобы люди всегда оставались людьми и не теряли облик человеческий, — продолжил он после паузы. — За нашу победу пить поздно, за победу вашего коммунизма и социализма не имеет смысла — ни того, ни другого не будет… Не победит ни наша правда, ни ваша чушь, которой вы где-то нахватались, морочите ею людей и заменили ею свою веру и совесть.
Он опрокинул стакан одним махом, не скривившись, как воду, не закусывая. И потом как-то участливо и в то же время зло заговорил с Погореловым: Он говорил на чистом русском языке, но когда надо было подчеркнуть какой-то особый смысл, переходил на кубанскую балакачку.
— Скажы мини, Васыль, скилькэ зэмли трэба чоловику? Ска-зуиця мини, шо два митра хвата всякому — и казаку, и кумму-нисту… А ты думав тоби билыпэ трэба? Шо вы тут удумалэ з зэмлэю робыть?..
— Ты о чем? — все еще, не отойдя от испуга, спросил Погорелов. — Я же не для себя…
— Хорошо. Тогда скажи мне для кого? Да, для кого ты стараешься, если все люди этого не хотят, если они этому мешают и их надо куда-нибудь деть?.. Если для всех, в том числе и для меня, то я тебя об этом не просил. И так же тебе скажет большинство людей. Ну скажи, для кого ты стараешься, для каких таких людей? Если для приблудных, кто не знает, что с этой землей делать, то г, л- же справедливость? Для чего надо у одних отобрать землю и отдать ее другим? Чтобы сотворить беззаконие, и люди начали резать друг друга? И потом, что это за гуманизм такой — разорить своих людей ради каких-то приблудних… И это ты называешь справедливостью? Земля всегда у нас периодически перераспределялась, и ты знаешь об этом. Но по закону, по человеческой логике, а не по произволу, не по тому черному переделу, который вы устраиваете, где право на землю получает именно тот, кому она не особенно и нужна, кто на ней не умеет и не будет работать, а самых исправных хозяев вы объявляете кулаками. Какое же светлое будущее вы надеетесь при этом построить? Это будет, скорее, темное будущее… Разве не так?..
Погорелов угрюмо молчал, двигая желваками. Установилась долгая пауза. Ее прервал Рябоконь:
— Можэ я шо кажу нэ так, брэшу? Я тебе сообщал, Василь Кириллович, чтобы землю не трогали?
— Сообщал, но ты же знаешь, Василий Федорович, это не моей волей делается. Это указание начальства. Таковая линия партии.
— Ну а зачем ты такому начальству и такой партии служишь, которые разрушают нашу жизнь?… А линия у вас на каждый день другая.
— Но Василий Федорович, — начал оправдываться Погорелое, — время такое. Старая жизнь рушится, складывается новая. И не от нас это с тобой зависит…
— И где же ты видишь это новое? — перебивая Погорело-ва, спросил Рябоконь. — В чем новое? Пускать людей по миру, арестовывать их, забирать у них добро и землю, — это новое? Так, что ли? На этом вы хотите новую жизнь построить? Не старая жизнь рушится, а рушится жизнь человеческая вообще, в самих ее основах, а на ее месте вы насаждаете звериную жизнь. Вот и все. Вот и весь твой коммунизм. Но если вы с грабежа начинаете, к вам придут одни урки. Что вы с ними делать будете? А все разумное и совестливое вами отвергается и уничтожается. Ну и стройте новую жизнь, но Бога-то зачем снизвергаете? А человек ведь без Бога превращается в скотину. Значит, вы делаете общество не для людей, а для скотов? А если Бога нет, можно что угодно делать — хоть землю делить, хоть людей хватать. Конечно, ты будешь мне говорить о равенстве и справедливости. Ну о равенстве толковать нечего — его не бывает на свете, двух человек одинаковых не рождается, какое может быть равенство. Но разве вы устраиваете справедливость? Разве то, что вы уже сотворили, не доказывает вам, что делаете что-то не то? Или будете упорствовать до конца, по колено в крови, пока вас кто-то не остановит, лишь бы не признаться в своей неправоте и беспомощности?..