Мирмухсин Мирсаидов - Зодчий
— Надо бы заново перечитать в коране главу «Бакар» и хорошенько вникнуть в ее смысл, — вслух проговорил зодчий. — В ней сказано, что и восток и запад — владения аллаха, и куда бы ни обратили мы взор свой, всюду мы видим воплощение облика всевышнего. Воистину беспределен его мир, он все видит, ибо владеет всем, проникает во все. По-моему, следует именно так понимать эту главу корана.
— Вы правы, — подтвердил Харунбек. — Говорят, что поэт Насими был человеком редкостно отважным и смелым. Рассказывают, что палач, пытавший поэта, спросил у него: «Если ты и есть оплот истины и олицетворение всевышнего, почему же ты желтеешь от пыток?» И обессиленный и обескровленный поэт ответил: «Я есмь солнце и вечно буду сверкать. Но и солнце перед заходом желтеет». Так ответить перед кончиной мог только умный, достойный и смелый человек. Даже царевичей охватил ужас. Да, и Мир-Касым Анвар, и мавляна Ашраф Марагави, и Саид Имадиддин Насими — великие поэты и великие люди. Я очень благодарен вам за ваши слова. Вы благородный человек.
— Уж очень глубокомысленную беседу мы завели с вами — улыбнулся зодчий. — Давайте поговорим о чем-нибудь другом, не таком печальном. Ведь и в Герате мы света белого не видели, и наши сердца томились во тьме печали.
Харунбек тоже улыбнулся. Ему хотелось продолжить беседу о хуруфитах, говорить о священных и дорогих для него идеях, о возвышенных порывах души, но он понял, что зодчему тяжело сейчас слышать его речи, и умолк. Молчал и зодчий. Он думал о том, что теперь среди народа, а особенно среди учащихся медресе и среди мелких ремесленников, растет интерес к суфизму, а отсюда и к хуруфитам. И сын его, Низамеддин, тоже попал в этот водоворот. И поплатился за это жизнью.
Бадия наблюдала за оживленно беседующими отцом и Харунбеком. Она заметила характерную жестикуляцию отца, свидетельствующую, что разговор идет о весьма важных предметах. И села поближе. Услышав имя Фазлуллаха, произнесенное Харунбеком, Бадия сочла возможным вмешаться в разговор.
— Божественность помыслов воплощена в простом народе, и личность, отмеченная господом, озаренная его светом, выше любого властителя. Брат говорил, что господин Фазлуллах и есть такой человек. Но тайная группа хуруфитов не сумела сплотить вокруг себя силы, и представители ее в одиночку поднимали меч против государя. Они поторопились, они действовали необдуманно. Ведь государи всесильны. Недаром же Ми-раншаха называли змеиным шахом, а уж Шахрух — настоящий дракон.
— Прекрасно сказано, — одобрительно улыбнулся Харунбек.
— Хорошо, что повсюду только пески и никто не услышит твоих слов, — укоризненно заметил зодчий. — Если бы ты сказала такое в Герате, то тебе снесли бы голову раньше, чем твоему брату. О аллах! Каких же детей вырастил я! Прости меня и помилуй!
— Но ведь хуруфиты чисты помыслами и жаждут справедливости, они любят людей. И если бы молодые
— поняли это, то все стали бы хуруфитами, — улыбнулся Харунбек.
— Брат рассказывал мне, — подхватила Бадия, — каким пыткам подверг поэта Насими правитель Халеба Яшбек. А Яшбек был подвластен царевичу Султану Мусаиду… Поэт погиб, но был и остается героем.
— Господин Лутфи говорил мне, — произнес зодчий, хоть за минуту до того решил не вмешиваться в разговор, — что Насими писал не как мирские поэты, по скрытому содержанию своему стихи его посвящены пути истины, они — суфийского толка. Поэтому тимуриды и уничтожили Насими и его учителя Фазлуллаха. И потому-то хуруфиты покушались на жизнь Шахруха.
— А Мир-Касым был выслан из Герата, — продолжал Харунбек. — Но Байсункур-мирза гордился великим творением его, «Шахнаме», и искренне любил своего учителя Мир-Касыма Анвара. Да и Улугбек был его близким другом, и все же на долю Мир-Касыма Анвара выпали черные дни. Как, впрочем, и на вашу долю, устад. Но поэт нашел убежище и покровительство у Улугбека. Улугбек чтит его, верит ему.
— Брат рассказывал, — снова начала Бадия, с опаской взглянув на отца, — что еще при жизни Амира Тимура народ его ненавидел. Сын хорезмского народа, мавляна Ахмад, преисполненный болью и гневом за свой народ, который истребляли захватчики, посеял ячмень на месте сровненного с землей города Ургенча и от имени безвинно погибших проклял завоевателя в таких стихах:
Кровожадный тиран, адский пламень зажегший палач,Погляди, — в небеса поднимаются стоны и плач,И Джайхун и Сайхун не воды — слез народных полны,Только знай, час придет — будут стоны и плач отмщены.[29]
— Зря ты повторяешь эти гневные строчки. Да и я что-то слишком разговорился, — строго заметил зодчий дочери. — Мы с твоей матерью уже прожили свое, а ты не губи свою молодость, помни, такие слова и мысли к хорошему не приведут! Не зря мудрые люди утверждают: «Общаясь с воином, держи в руках секиру». А царевичи не станут и разговаривать с нами. По одному их знаку наши головы слетят с плеч. Будь осторожна, дочь моя, не говори лишнего.
— Верно, верно, — поддержал его Харунбек, — я согласен с замечаниями устада.
Смущенная своей дерзостью, Бадия потупила голову.
Зодчий заговорил о другом, скорее, сделал попытку заговорить о другом:
— Представители царского дома творят жестокости и, видя, что это наносит прямой ущерб государству, пытаются взвалить вину на других, чтобы самим остаться в стороне. Тут и начинается размен ферзя либо жертва слона. Так случалось не раз, и вот теперь, в Ферганском сражении, погибло множество народу, на берегах Сайхуна бедность и нищета. По воле господа не уродила и земля. И тут-то объявили, что этот не вовремя начатый поход — затея Якуббека, — вину свалили на него и голову отсекли тоже ему. Да и вообще за последнее время много достойных людей обвинили в хуруфизме и выслали из Хорасана. Это тоже во вред государству. Убежден, что вину за это свалят в конце концов на Мухаммада Аргуна. И будет расплачиваться он. Царевичи умело скрывают от народа свои преступления. И призывают к ответу какого-нибудь визиря или военачальника. А сами пируют, предаются разврату и продолжают господствовать…
Харунбек и Бадия молча переглянулись. Ведь только что зодчий запретил произносить слова, порочащие двор и государя, а сам не сдержался и произнес целую обвинительную речь. Зульфикар и Заврак, уже давно еле дившие за разговором, но не смевшие подойти к беседовавшим, наконец приблизились к зодчему.
— Дорогие мои, — сказал Наджмеддин Бухари, — мы вспомнили Саида Имадиддина Насими и Мир-Касыма Анвара. Вознесем же молитву за спасение душ этих та лантливых людей.
И, опустившись на колени, он прочел молитву.
Все остальные последовали его примеру.
Безбрежные песчаные барханы тянулись вплоть до самого горизонта. Напоминали они бесчисленные безымянные могилы. Зодчему чудилось, будто под этими песчаными холмами-могилами лежит и его сын Низамеддин, и шестеро юношей, казненных вместе с ним, и Фазлуллах Астрабади, и поэт Насими, и Мир-Касым Анвар.
Глава XXVIII Песчаный буран близ Халача
Узнав об исчезновении Караилана где-то в песках, Мухаммад Аргун решил, что тот через Мавераннахр бежал за рубежи государства. Куда бы ни ступила нога этого человека, повсюду он оставлял после себя кровавый след. И делал он свое черное дело незаметно и со сказочной быстротой.
Хотя злые деяния его были окружены тайной, многие знали, как опасен и страшен Караилан. И все понимали, что рано или поздно люди какого-нибудь из царевичей расправятся с ним. Это, по-видимому, чувствовал и сам Караилан, ибо в последнее время начал копить золотые; но об этом тоже сумели проведать. Десятки подозрений роились в умудренных головах вельмож. Словом, приближенные государя смекнули, что безграничные привилегии, данные этому человеку, неизбежно навлекут беду на всю страну, хотя никто и не решался говорить об этом вслух. Нельзя считать, что народ — это просто стадо баранов. Настанет час, когда доведенные до отчаяния бараны превратятся в львов и тигров, и тогда им не страшны станут ни шахи, ни караиланы.
Таинственное исчезновение этого могущественного человека, стремящегося поставить себя при дворе выше самого Мухаммада Аргуна, не слишком-то опечалило последнего. Пусть провалится хоть в преисподнюю этот мерзавец, и настанет тогда час истинного торжества его, Мухаммада Аргуна, настоящего визиря лазутчиков.
Мухаммад Аргун решил подождать месяц, а затем уже доложить о случившемся государю. Визирь не знал, да и не мог знать, что тело Караилана покоится в далеких песках.
После криков и воплей малодушного Гавваса, после его требований немедленно вернуться в Герат путники долгое время ехали молча. Зодчий тоже долго молчал, а потом вдруг сказал жене, — так привык он делать всю их совместную жизнь, — что перед глазами его встают новые очертания, новые контуры огромного здания, и, как только они благополучно прибудут в Бухару, он попытается начертить их на бумаге. Это будет медресе, равного которому не сыщется во всем мире. Да, если бы нашелся справедливый государь, зодчий верой и правдой служил бы ему своим искусством, своим умением, а тот платил бы ему за это не злом, а добром. Но тимуридам он служить не собирается. Это уже решено твердо. Он что-то усердно записывал в тетрадку, хотя арбу раскачивало, словно лодку на волнах. Масума-бека тоже привыкла к тому, что муж делился с нею всеми своими мыслями, и обычно внимательно выслушивала его; и вот сейчас, здесь, среди пустыни и песков, она слушала его с тем лее вниманием и интересом, что и дома, одобряла, поддерживала. Но если говорить откровенно, до нового ль здания было ей сейчас, когда ее сын, ее мальчик остался в земле Герата? Никогда зодчий не знал покоя, всю жизнь искал он новые формы, новые контуры зданий, которые строил или собирался строить. На самом-то деле Масума-бека ничего не понимала ни в чертежах, ни в рисунках, но каждая черточка, проведенная на бумаге дорогим ей человеком, казалась ей истинным чудом. Она терпеливо слушала его и согласно кивала головой. И некому было сказать Наджмеддину: «Упрямый старик, ведь ты одной ногой уже в могиле, тебе ли строить новые здания?» «Такой уж он человек, — думала Масума-бека. — Эти самаркандцы, бухарцы и шашцы вовсе одержимые — пусть завтра суждено им умереть, а нынче они будут строить. Недаром говорят, что люди кипчакских степей, разбогатев, женятся, а тюрки, разбогатев, возводят новую крышу. Видно, это у них в крови…»