Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Вы сибиряк, купец? Я ж знаю! Да, да, да… О милый, милый, — и голос ее звучал точь-в-точь, как у Анфисы.
— Нет, нет, я никак не могу, сударыня… У меня ж невеста, — проговорил он, все более и более распаляясь.
— Да вы, милостивый государь, очевидно, за проститутку принимаете меня? Стыдно, стыдно вам! — возмущенно произнесла она, опустив веки.
— Нет, что вы, сударыня! — подхватил он. — Ничего подобного.
— А знаете, кто я? — Я графиня Замойская. Да, да, да… Но ни слова, ни звука; муж ревнив. Я умчу вас в свой замок, впрочем, нет, мой замок в Кракове, и там старый-старый муж… А здесь так.., ну, так.., моя скромная келья… Милый, он согласен… Да, да, да?
Прохор смутился.
— Но поймите, госпожа графиня, — с отчаянием произнес он, — у меня действительно невеста здесь… Я бы с полным удовольствием… И вот, например, халат.., для Якова Назарыча… — Он потряс свертком, покраснел весь: ведь перед ним не тунгуска в тайге, перед ним — графиня, сама графиня Замойская… Вот идиот, дурак!..
— Халат? Якову Назарычу? Как это очаровательно! — потряхивая головой, хохотала она.
Прохор взглянул на ее перламутровые зубы, на ее пунцовый рот.
— Я, госпожа графиня, согласен, — сказал он басом и мужественно кашлянул.
— Шалун, ах, какой шалун! — крутилась, колыхалась, таяла графиня. И сам он крутился, извивался, таял. «А что за беда, — решительно подумал он, — черт с ней!» И про кого это подумалось: «черт с ней», — про графиню ли, про Нину ли, или про Анфису, может — Прохора не интересовало. «Черт сней».
Долго, до третьего часу ночи, щелкал на счетах, выхеривал и вносил в книгу Яков Назарыч, и до третьего часу ночи сидела с ним Нина. «Что ж это с Прохором?» Синим и красным отмечала она в книжках о нижегородской старине, рассматривала план города, ярмарки, и вот — в ее глазах зарябило.
— Папочка, я лягу спать.
— Где же это мыкается Прохор-то наш? Яков Назарыч потел, кряхтел, пил московский квас — на деле он трезв и строг: ни капли водки. Ах, паршивый оболтус, где же он?
Окна открыты, чуть колыхались занавески, их потряхивал налетавший с Волги ветерок. Было темно на улицах и тихо, только нет-нет да и засвистит городаш, заорет пьяный, а вот гуляки идут с песней, и словно бы — голос Прохора. Яков
Назарыч нырнул под занавеску и воткнулся головой во тьму. Гуляки нескладно, как-то слюняво хлюпая горлом, пели в два голоса, а третий только подрявкивал и ухал:
Нас на бабу пр-роменял!..
Над-дну ночь с ней пр-р-равазил-си, сам на у-у-у…
— Это что за безобразие! Напился и проходи! — строго раздалось внизу.
— Мы не будем, господин городовой, папаша!.. Это Мишка все… Мишка, молчи, черт! А то — под шары… — Мишка взревел дурью:
— Сам на у-у-у-у-у…
Резко на всю тьму задребезжала горошинка в свистке, дробный топот гулящих ног враз взорвался и, смолкая, исчез вдали. Яков Назарыч закрыл окно:
— Нет, не он.
От другого окна стрельнула за ширму — в одной рубашке, босая — Нина.
Прохор явился солнечным утром без покупок. Его чуб свисал на хмурый лоб, глаза и губы были обворованы, неспокойны, жалки.
— А, Прошенька… Где, соколик, побывал? — язвительно-ласково запел Яков Назарыч, умываясь. Он послюнил указательный перст, ткнул им в солонку на столе и принялся тереть солью без того белые зубы.
— А я, можете себе представить, такой неожиданный случай… — начал Прохор подавленно, — встретил вчера товарища по школе…
— Так, так, так… — подмигнул ему Яков Назарыч, наигрывая пальцем на зубах. — Товарища? Хе-хе-хе…
— Ну, зазвал меня к себе, пообедали, поужинали, — вытягивал из себя Прохор и краснел. — А тут дождик пошел. Я и остался ночевать.
— Дождик?! — в два голоса — отец и дочь — спросили и с хохотом и с грустью. — Это у тебя, может, дождь, в нашей губернии не было…. Так, так, так…
«Этакий я подлец, этакий негодяй! Зачем я так вру?..» — с брезгливостью подумал Прохор, опускаясь на стул.
Из-за ширмы вышла Нина. Яков Назарыч прополаскивал рот: задрав вверх бороду, захлебывался, булькал, словно утопающий.
— Ниночка, — Прохор подошел к ней, опустил голову. — Доброе утро, Ниночка! — И прошептал; — Я негодяй… Негодяй!..
— Здравствуй, Прохор, — проговорила она, вопросительно подымая на него большие серые глаза. — Кто ж это, твой товарищ? Познакомь меня… — и, таясь от отца, прошептала:
— В чем дело?
Но Яков Назарыч, кой-как перекрестившись, усаживался за стол. Самовар давно пофыркивал паром. Чай пили молча.
— Иди-ка, Нинка, снеси телеграмму поскорей… Вот, — сказал отец.
Когда она ушла, Прохор сделал беспокойное, озабоченное лицо.
— Яков Назарыч, — он взглянул на крупный нос старика, отвел глаза, опять взглянул. — У меня украли в трамвае двадцать пять тысяч.
— С чем вас и поздравляю, — громко сморкнулся в платок Яков Назарыч.
— Одолжите мне, пожалуйста, денег.
— Сколько же?
— Да немного… Тысяч пять…
Яков Назарыч вновь высморкался и, размахнувшись, хлестнул платком по севшей на стол осе. Потом достал бумажник и бросил к носу Прохора сторублевку.
— Что это, — насмешка, Яков Назарыч? — раздражаясь, сказал Прохор; брови его сдвинулись. — Наконец у вас мой товар… Я свои прошу…
— Эта песенка долгая, когда еще продадим, — ответил тот и поднялся, круглый, как надутый шар.
— Значит, вы не верите Прохору Громову? — поднялся и Прохор, большой, но обескураженный.
— Прохору Громову мы верим, — спокойно сказал Яков Назарыч, — а Прошке — нет.
Тебе следует, сукину сыну, штаны спустить да куда надо всыпать: вот так, вот так, вот этак!.. — Улыбаясь одними красными щеками, — глаза были злые, — он взмахивал правой рукой, крутился. — Вот так, вот так! — летели слюни. Потом схватил шляпу и в одной жилетке выскочил вон, но тотчас же вернулся за пиджаком, надевал его на ходу, злясь и фыркая.
— Вот черт! — выругался Прохор и подошел к трюмо. Изжелта-бледное лицо, ввалившиеся одичалые глаза. Очень болела голова, тошнило, дрожали ноги. Чем же она отравила его, эта высокопоставленная дама, графиня Замойская, пышная блондинка? Ха! Графиня Замойская! Утопить бы ее, стерву, в вонючей луже. «Ниночка, Ниночка, какой грязный и подлый я!» Он лег на диван и ничего не мог выжать из памяти. Кружились и подпрыгивали красные апельсины, электрические лампочки, цветы, он помнит — выпивал, пил, жрал; помнит: плясали, вертелись морды, плечи, бедра, кто-то из всех сил барабанил по клавишам рояля или, быть может, ему по голове, шумело, хрюкало, грохотало! — то смолкнет, то нахлынет, — все покрывалось туманом, и в тумане, в облаке — она, соблазнительная и легкая, как облако: милый, милый! — и вот в облаке плывут куда-то. Комната, кружева, волна волос, одуряющие духи, — милый, милый, пей! — два-три глотка, вздох, молния — и все пропало.
— Да, — подтвердил Прохор, — тут тебе не тайга!
Потом где-то на откосе его разбудил городовой, потом заблаговестили к заутрене, он ощупал карманы: ни часов, ни денег — чисто.
Целый день, до обеда, больной и понурый, он осматривал вместе с Ниной Художественный музей и Преображенский собор в кремле. Нина обстоятельно объясняла ему достойные внимания предметы, молилась возле каждого старинного образа, возле каждой гробницы, а пред могилой великого сына, земли русской — Минина опустилась на колени. Прохор рассеянно помахивал рукой, но когда Нина, кланяясь, искоса взглядывала на него, он со всем усердием осенял себя крестом и бил поклоны. Ему так стыдно Нины, она же, как назло, мучительно молчит.
Усталые, купили винограду и пошли на Гребешок отдыхать. Заволжье и Заокская сторона, с ярмаркой, селами, церквами седых монастырей, лесами и полями, были как на блюде. Солнечно и недвижимо. Недвижимы Волга и Ока. Но все живет, все движется, течет во времени, рождается и умирает.
— Как хорошо и как грустно!.. — вздохнула она.
— Нина… — решительно начал Прохор, взял ее за руку и все, все пересказал ей. Нина горько улыбнулась. — Ты презираешь меня? — спросил он.
— Ничуть.
— Почему?
— Потому что люблю тебя.
У Прохора задрожали губы; он уже не мог больше говорить. Он глядел на нее, как на чудотворную икону раскаявшийся грешник.
— Я только одного боюсь, одного боюсь, — с силой сказала она, — как бы в тебе это не укрепилось.
— О! — вскричал Прохор и лишь открыл рот, чтоб поклясться, как возле них раздалось:
— «Боже, вот счастливая встреча!» — и, словно из-под земли, встал перед ними Андрей Андреевич Протасов.
Он — в белом форменном кителе с ученым значком, белой инженерской фуражке и с тугим портфелем. Он приехал сюда дня на три, на четыре по коммерческим делам. Он страшно рад встрече, а как здоровье Якова Назарыча? Были ль они на Сибирской пристани? Нет? Тогда, может быть, прогуляются вместе с ним? Отлично. И на могиле Кулибина не были?
— А кто такой Кулибин? — спросил Прохор.
— О, вам это необходимо знать, — сказал инженер. — Это ж изобретатель, гений-самоучка, и по свойству темной русской гениальности он частенько ломал голову над тем, что всеми Европами не только забраковано, но и давно забыто. Хотя кое-что им изобретено и настоящее, например: яйцеобразные часы; в них и Христос воскресает, и мироносицы являются, и ангелы поют. После этих часов Екатерина Вторая к белым ручкам своим прибрала его… Как же! В Питер выписала, место, награды, пенсии. У правительниц шлейфы всегда длинны, и кто же может с благоговением поддерживать их, кроме придворных лизоблюдов, льстецов и гениев…