Лишённые родины - Глаголева Екатерина Владимировна
Многие с надеждой устремляли взоры на Францию; молодежь рвалась ехать туда, чтобы вступить в польские легионы. Двадцать седьмого мая Ян Домбровский прибыл в Милан, чтобы окончательно закрепить статус этих легионов и представить на одобрение главнокомандующему своих кандидатов на офицерские должности. Однако там ему показали совсем другой список, составленный Сулковским. Адъютант Бонапарта пользуется его полнейшим доверием: он был ранен на Аркольском мосту, когда отважный генерал увлек за собой солдат и остался невредим; он отличился в сражении при Риволи, а во время марша на Вену пленил австрийского генерала, который в девяносто четвертом арестовал его на границе Галиции. Важные люди в Париже, например, член Директории Лазар Карно, говорят, что если Франция потеряет генерала Бонапарта, его вполне сможет заменить Юзеф Сулковский. Однако Домбровский не смирился и добился личной встречи с главнокомандующим в Момбелло; его кандидаты были утверждены. Командиром Первого легиона назначили Кароля Князевича, который во время восстания входил в штаб генерала Зайончека, а в несчастном сражении при Мацеёвицах командовал левым крылом польских войск. Взятый в плен вместе с Костюшко, он был освобожден одновременно с ним, но из Киева уехал во Францию. Сам Юзеф Зайончек, выпущенный из тюрьмы австрийцами, был произведен Бонапартом в бригадные генералы и назначен комендантом города Брешиа в Ломбардии с приказом сформировать корпус национальной гвардии из шестнадцати тысяч солдат и линейные войска в шесть тысяч штыков. Многие другие поляки тоже дослужились до генералов, а главное, что, выполнив свою задачу в Италии, польские легионы наверняка двинутся освобождать Отчизну! В Болонье они маршировали под песню, сочиненную Юзефом Выбицким: «Еще Польша не погибла, пока мы сами живы…» Какие простые и верные слова! Там поется, что Домбровский поведет поляков из земли итальянской в землю польскую — за Вислу, за Варту, вместе с Бонапартом…
В конце июня Иоахим Дениско, отказавшийся распустить свой отряд после заключения мира между Австрией и Францией, напал на буковинские пограничные посты, имея под своим началом всего две сотни человек. Разумеется, эскадрон австрийской кавалерии наголову разгромил эти жалкие силы; Дениско был ранен, но сумел скрыться, а восемь его сподвижников, взятых в плен, для острастки повесили. Кроме того, сотни жителей Галиции были арестованы за пособничество мятежникам и посажены в тюрьмы. Эта новость возбудила горячие споры: одни ужасались и сочувствовали, другие клеймили безумцев, пускающихся в авантюры. Подоспевшие следом подробности заставили замолчать и тех, и других: оказалось, что за отчаянной вылазкой Дениско стоял французский посол в Константинополе Обер-Дюбайе, желавший таким образом «прощупать» австрийцев. Разбитый Дениско через Бухарест отправился в Константинополь, но не во французское посольство, а в русское, где покаялся, сообщил все известные ему сведения о военных приготовлениях в Турции и взывал к милости императора. Польские военные из Валахии и Молдовы теперь либо пробираются на родину, либо вступают в легионы Домбровского…
Новые словесные баталии разгорелись, когда кто-то, вернувшийся из-за границы, рассказал, что поляков использовали для грабежа Венеции, оккупированной французскими войсками. «Веронская Пасха» дала в руки генералу Бонапарту, давно уже действующему без оглядки на Директорию, замечательный предлог для вторжения в город дожей. Двенадцатого мая 1797 года дож Луцовико Манин отрекся от власти, Большой совет был распущен, город сдался французам — после более тысячи лет независимости!
— Вот они, ваши поборники свободы — захватывают чужие земли!
— А, так вы считаете, что разогнать кучку аристократов, забравших в свои руки власть и заграбаставших все богатства, значит отнять свободу? Французы явились в Венецию освободителями!
— Ну разве что освободителями жидов: говорят, Бонапарт велел снести ворота Гетто. Но это не единственное, что он велел разрушить. Квадрига Святого Марка, которая больше пятисот лет простояла на фасаде собора, была снята по его приказу, и сделать это он велел полякам! Поляки свергали символ торжества католической церкви над неверными, чтобы безбожники-французы забрали его себе!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})— Какой ужас!
Адам Ежи и Константин не ввязывались в эти споры. Им было очевидно, что Франция манит поляков миражом, чтобы использовать в своих целях, но этот самый мираж застил глаза многим их собеседникам, мечта была им милее действительности. К Чарторыйскому-отцу приехал с визитом граф Эрдели, пытавшийся убедить поляков, что для них выгоднее всего присоединиться к Венгрии, и старик тотчас загорелся этой идеей. Но что бы поляки от этого выиграли? Молодые Чарторыйские по-прежнему верили, что надо действовать в России, возлагая надежды на наследника престола.
Александр писал Адаму с оказией, и тот читал и перечитывал его послания, пытаясь разглядеть то, что между строк. Похоже, они близко сошлись со Строгановым и Новосильцевым, и это не укрылось от государя, возбудив его подозрительность. Новосильцев был на дурном счету у императора, и великий князь выхлопотал ему паспорт через Федора Ростопчина, адъютанта своего отца, чтобы Николай отправился в Англию. Его путь лежал через Швейцарию, где он должен был встретиться с Лагарпом и расспросить его о «роде образования, которое он считает наиболее удобным для прививки и его дальнейшего распространения и которое притом просветило бы умы в кратчайший промежуток времени». Ах, Александр! Он пишет, что охотно посвятит все свои труды и всю жизнь свою великой цели — даровать России свободу и предохранить ее от деспотизма и тирании, а сам всеми силами старается увильнуть от этих трудов, выискивая чудесный способ просветить весь свой народ за несколько лет! Лагарпу за этот срок не удалось привить нужных качеств даже двум своим ученикам (что уж скрывать от себя правду)… Какое он всё-таки еще дитя! «Бабушкин баловень» — так называл сына Павел. Чарторыйского встревожили всё более частые упоминания имени Аракчеева в письмах наследника: государь нашел ему «дядьку», чтобы был под присмотром. Похоже, что у них установились доверительные отношения: государев любимец заступался за Александра (провиниться перед императором вовсе не сложно), и великий князь уверился в его дружеских чувствах, даже открылся ему в своем желании «подать в отставку»… Не слишком ли он легковерен… Нет ли здесь тонкого коварства…
Постоянные мысли об Александре не позволяли Адаму Ежи наслаждаться покоем сельской жизни. Как он мечтал в Петербурге покинуть русский двор с его интригами и вероломством, уехать из этой унылой страны, вернуться на милую родину! И вот теперь он рвался обратно — к великому князю и… к Елизавете.
Однажды утром он постучался к Горскому, чтобы поделиться с ним своими сомнениями. Ответа не было, но Адаму послышался какой-то странный булькающий звук. Он осторожно приоткрыл дверь, заглянул — и вскрикнул: Горский лежал на полу у кровати, белки глаз блестели из-под век. Адам со всех ног бросился за лекарем, всполошил слуг; больного подняли, раздели и уложили в постель; хирург пустил ему кровь, но сознание к Горскому так и не вернулось. Адам просидел у него весь день, отказываясь от еды. Слезы текли из его глаз, и он их не удерживал. Воспоминания теснились в голове, наползая одно на другое. Порой он невольно улыбался, вспомнив, например, как Горский наклонился к Платону Зубову и, выдохнув через нос, оставил на его белоснежном халате коричневое пятно от нюхательного табака… И тотчас глаза вновь начинало щипать, а горло сдавливала судорога. Адам брал своего наставника за руку, чтобы убедиться, что она еще теплая…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})Горский умер поздно вечером, со спокойным, даже торжественным, лицом. Он не раз говорил, что желал бы прожить недолгую, но славную жизнь.
С его смертью Адам на несколько дней превратился в автомат: он выполнял то, что ему велели, присутствовал на заупокойной службе и похоронах, видел, как гроб опустили в могилу, но при этом ничего не чувствовал. Отпуск подходил к концу; мать плакала, прощаясь с сыновьями. Оцепенение Адама легко было приписать тоске от расставания, но на самом деле он вовсе не прятал свою боль — он не ощущал ее. Как будто в землю закопали его прошлую жизнь, словно послед после разрезания пуповины. Здесь, в Пулавах, остался мальчик; мужчина отправлялся в Петербург.