Сакен Сейфуллин - Тернистый путь
Казах прошел, погоняя вола…
А за ним не спеша, ведя за собой цугом птенцов, появилась белая гусыня. Отяжелевшая от жира, изогнув длинную шею, она покачивает клювом и спокойно, важно вышагивает. Она о чем-то ласково гогочет птенцам. Совсем недавно они вылупились на белый свет, малюсенькие, желторотые, идут, растопырив лапки, барахтаются, торопятся за матерью. На ласковый зов ее отвечают тоненьким писком. Гусыня оглядывается, беспокоится о птенцах и не спеша продолжает вести их на лужайку, в низину.
Вот она, красота свободы! Вот оно, дивное лето!
Белая гусыня с птенцами остановилась на лужайке…
Вот появилась откуда-то молодая девушка-казашка. Еще издали она пристально смотрит на тюремные окна. Она видит меня за решеткой и останавливает на мне свой взгляд. Глаза ее блестят, словно черносливы. Ей лет пятнадцать, она тонкая, стройная, среднего роста. На ней белое платье с двумя оборками на подоле, на голове шапка из черного бархата. Густые, атласно-черные волосы заплетены в две косы, а в кончики вплетены ленты из красного шелка. Неторопливо шагая, она приблизилась к окну… Смотрит на часовых… Шаги ее совсем замедлились. Остановилась, оглянулась назад, будто дожидаясь кого-то. Потом тоскливо посмотрела на меня в упор, не смогла долго стоять и пошла дальше. Ее проникновенный взгляд словно пытался разделить мое горе. Она мне показалась родной сестрой с чувствительным добрым сердцем. Чистый взор ее успокоил мою печальную душу. О моя сестра, с чутким сердцем, с гибким, как лоза, станом! Зачем так пристально и печально ты смотришь на меня? Твой взгляд подобен ласточке, которая брызгает воду крыльями, чтобы потушить пожар. Спасибо тебе!
Через день ты подходишь снова и все время упорно глядишь. Кто ты? Чья дочь? За кого принимаешь нас? За великих преступников, негодяев, развратников, за врагов своего народа и родины? Ты смотришь на нас с осуждением или с сожалением? О моя сестра с отзывчивым сердцем! Чьей бы ты ни была — великое тебе спасибо!
Эта девушка много раз проходила мимо тюремных окон. Но близко подходить не решалась, не хватало смелости. Чья она дочь, мы не знали, но лицо ее стало мне казаться хорошо знакомым, родным. Я привык настолько к ее посещениям, что если не видел ее два дня, начинал тосковать.
Поет ли жаворонок перед железной решеткой, заглянет ли солнце в холодную, сырую камеру, проникнет ли шелковистое дуновение ветерка с ароматом зеленой степи — все становится целебной силой для израненной души заключенного. И незнакомая девушка казалась мне всемогущим лекарством. Она тоже привыкла видеть мое лицо, стала здороваться со мной легким движением головы.
Однажды по тюрьме разнесся зловещий слух о том, что кого-то из нас должны расстрелять. Товарищи в камере замолчали, погрузились в скорбные размышления. У каждого кандалы на руках или на ногах. Обессиленные, мы безжизненным, безразличным взглядом смотрели в одну точку. Мимолетно я глянул за решетку. Вижу — идет она. В белом платье с оборками на подоле. В косах ленты из красного шелка. Идет не спеша и смотрит в наше окно. Как рукой сняло щемящую душу печаль, черный туман исчез, жизнь прояснилась.
Звеня кандалами, я подскочил к решетке. Товарищи встрепенулись, будто избавившись от кошмарного сна, с холодным недоумением глянули на меня.
— Что случилось? В чем дело? — резко спросил кто-то.
— Вот идет моя сестра! — спокойно ответил я. Одни продолжали удивленно смотреть на меня, другие с облегчением выругались: «Тьфу, язви тебя!..»
Однажды мы услышали, что прежний начальник гарнизона снят и на его место прибыл новый. На другой день во главе с Сербовым и начальником тюрьмы, поблескивая погонами и звеня шпорами, вошла в нашу камеру группа офицеров. Со скрипом открыв дверь, первым перешагнул порог начальник тюрьмы и громко скомандовал: «Встать!» Офицеры с винтовками и саблями заполнили камеру. Все они подобострастно, как охотничьи псы, смотрели на молодого начальника с выпученными глазами, в шапке набекрень, как у гуляки, у подзаборного пьяницы. На поясе у него наган, на боку сабля, в руке короткая плеть. Войдя в камеру, он остановился, раскорячив ноги.
— Тут большинство казахи? — удивленно заметил он. Сербов начал расписывать наши «заслуги», ехидно, с толком, с чувством, с расстановкой перечисляя должности и чины каждого из нас в отдельности…
Вновь назначенный начальник гарнизона Гончаров прибыл из Петропавловска.
Новое акмолинское начальство шумно гуляло днем и ночью, без конца пьянствовало.
До нас дошли слухи о расстреле многих наших товарищей в Омске, в Петропавловске и Кокчетаве. Без суда расстреливали лишь в первые, самые горячие дни. Теперь стало известно, что в Акмолинске будут расстреливать по суду.
Заключенные стали привыкать к слову «расстрел». Надежды на свободу не было. Нас начали сортировать. Человек семьдесят-восемьдесят «самых красных» оставили здесь, не стали вызывать на допрос, а другую группу, около шестидесяти заключенных, отправили в Петропавловск. Вместе с ними отправили этапом товарища Калегаева, который прибыл к нам из Омска за два-три дня до падения совдепа и попал в тюрьму.
Иногда до нас доходили утешительные слухи о том, что «белые обессилены, красные наступают, жмут, гонят по пятам!» Удостовериться невозможно, сидим и гадаем. «В конечном итоге победят красные, в этом нет сомнения, но мы так и не увидим победы», — сожалели в камерах.
Товарищи похудели, осунулись. Сидим на воде и недопеченном ржаном хлебе. Мы не похудели бы и от такого пайка, если бы не бесчеловечные издевательства каждодневных посетителей-начальников. Тяжелые думы, железные кандалы, ежедневные вести о новых расстрелах, спертый воздух и каменный пол тюрьмы — вот что нас мучило.
Силы наши убывали день ото дня, и все реже поднимается настроение. Наши люди размещены во всех камерах; только в одной, с открытой дверью сидят казахи за кражу. Ежедневно наших товарищей выводят в огороженный тюремный двор на прогулку на десять-пятнадцать минут. В такие моменты звон кандалов отдается эхом по всей тюрьме.
Однажды вывели на прогулку и нашу камеру. В ограде стояли вооруженные часовые. Окна четырех-пяти камер выходили в ограду, и товарищи смотрели на нас сквозь решетку. Некоторые, еще сильные духом, здороваются, подбадривающе кивают. Другие хмуро, безнадежно покачивают головами.
Закованные в кандалы в оцепленной часовыми ограде мы ходим взад и вперед, как обложенные волки. Тот день был особенно печальным. Мы увидели в окне за решеткой скорбные глаза нашего товарища — Кондратьевой. Держась за железную решетку, опершись на нее подбородком, она затянула заунывную песню невольника. Голос у нее красивый, задушевный, мне он напомнил звук кобыза. По лицу этой замечательной женщины медленно текут слезы:
«…Сбейте оковы, дайте мне волю, я научу вас свободу любить», — пела она.
Товарищ Богомолов, заключенный из нашей камеры, по природе чувствительный, мягкого характера человек, поэт, остановился, прислонился к столбу с фонарем и тихо заплакал…
Однажды в нашу камеру сумел заглянуть один из тех, кто сидел за воровство. Он принес нам охапку только что скошенного, свежего сена.
«Сегодня меня водили на работу, там я захватил вот эту охапку для вашей постели», — сказал казах, бросая нам сено.
Нашей радости не было границ. Мы начали обнимать пахучее сено, с наслаждением нюхали его, хватались за него, как дети, соскучившиеся по матери. Растроганный Баймагамбет (Жайнаков) долго гладил сено, нюхал и с радостью прижимал к груди. В эти минуты особенно остро хотелось выйти на свободу, в благоухающую летнюю степь…
Моя сестра проходит мимо тюремных окон раз в три дня. Она кивает мне — здоровается. Наискось, на лужайку, приходит каждый день белая гусыня, ведя за собой птенцов. Малюсенькие, желторотые, они растут с каждым днем.
В безрадостном однообразии тюремной жизни изредка происходили забавные случаи… Как я уже сказал, кормили нас сырой водой и ржаным хлебом, поэтому каждый, естественно, жаждал лучшей еды. Мы, казахи, по привычке мечтали о мясе и кумысе. Казалось, если бы нам показали вкусную конскую колбасу — казы, то мы помчались бы за ней на край света. С воли передачи не принимают, следят зорко, но, как говорится в народе: «Того, кто следит, всегда побеждает тот, кто берет». Урывками в камеру попадают куски копченой казы, но не каждый день, а изредка, в дни, когда среди надзирателей появляются люди, нам сочувствующие. Завернутая в тряпицу колбаса длиною в вершок просовывается через волчок и со стуком падает на пол. Стоящий наготове Хусаин (Кожамберлин), словно кумай,[48] ловит ее на лету. В тот день, когда перед нашим окном проходит молодая жена Хусаина и дает знать о передаче, Хусаин не сводит с волчка глаз. А мы в свою очередь следим за Хусаином и задыхаемся от вожделения, словно голодные беркуты при виде жертвы.