Зот Тоболкин - Грустный шут
— Что ж ты молчал-то? Почему молчал? — охнула Даша. — Не хотел говорить?
— Хотел — не мог. Почему — не знаю.
Они бежали берегом в ту сторону, куда только что проскакали Барма с Бондарем.
Кричали проснувшиеся чайки, блажили гагары. Дно озера, светлого и студеного, просматривалось насквозь. По легкой ряби, собранной утренником, играли красные блики. Скалы покрылись позолотой, и мох зеленый, изрисовавший их причудливыми узорами, казался драгоценным вкраплением в черно-золотой оправе.
На песке, забросанном мелкой рыбешкой, выплеснувшейся в ветреную погоду, дремал лебединый табунок. Гонька при виде царственных птиц восхищенно замер: «Красота-то какая! Бог мой, какая красотища!..»
— Кеша! Вот они, бегунки-то! — Барма, стегнув лошадь, перемахнул через ерик, подхватил Дашу на руки. Бондарь усадил впереди себя мальчонку.
— Лебедей испужали, — укоризненно молвил мальчик. Барма от неожиданности крякнул. Бондарь свалился с лошади.
— Чудо, чудо свершилось! — бормотал он, отряхиваясь от налипшей мокрой хвои. — Язык, что ль, вырос?
— Сам я вырос, а не язык, — огрызнулся Гонька.
— Так и заикой стать можно!
Они поскакали туда, где назначили встречу с Митей. Бондарь пришпоривал лошадь, разнеженно думая: «Вот, теперь все как надо. Гонька заговорил… Поплывем с ним открывать землю незнаемую. Найде-ом!»
В том, что земля эта существует, Бондарь не сомневался. С такими-то людьми не найти! Ох, до чего славно, когда рядом Барма, Даша, Гонька!
— Дядя Кеша, а тятька твой где?
— Не знаю. Помер, наверно.
— И мой помер. Будь тятькой мне. Ладно?
— Ладно, сынок. Буду, коль ты желаешь.
Барма расспрашивал Дашу, что было с ней в эти дни. Узнав о погибшем старике, Барма начал сопоставлять с тем, что знал от Бондаря о его отце.
— Там золото спрятано, — сказала Даша. — Нам дед Корниша сказал.
— Дед Корниша? — встрепенулся Бондарь. — А каков он из себя?
— Большой такой, добрый. Он и мертвый нас заслонил, — вступил в разговор Гонька.
— Дед Корниша… Дед Корниша… — бормотал Бондарь, заглядывая в глаза Гоньке. — Он ногу левую не волочил? Нога у тяти была прострелена.
— Вроде прихрамывал, но не шибко. Всяк час бога спрашивал: «Пошто людям жить тяжко?»
— Может, и он это, братцы. Хочу побывать на пепелище. — И все отправились к бывшей часовенке, чтобы поклониться праху человека, сгоревшего за людей русских.
Пепелище выстыло. Лишь в самой глубине, над подпольем, еще потрескивали уголья. Неподалеку лежал человеческий череп, но стоило коснуться его — череп распался.
— Тятя, тятенька! — шептал Иннокентий. — Вот как свиделись…
Взяв горстку пепла, привязал к гайтану.
— Зачем он пепел-то взял? — спросил шепотком Гонька.
— Чтоб помнить, — ответила Даша, тоже захватив щепотку пепла. — И ты возьми.
Гонька взял и завернул священный пепел. И Барма взял, и все отправились на судно.
— А клад? — вспомнила Даша. — Давайте поищем.
Запалив факелы, обыскали каждую щель в подземелье, каждую выбоину, но ничего не нашли.
— Значит, не для нас был спрятан, — усмехнулся Барма.
Даша, вспомнив, что оставила здесь платок, кинулась в нишу, в которой таились от прапорщика. В щель хлынул сверху дневной свет. В углу ниши увидали впадинку. Барма на всякий случай стукнул палкой — раздался гулкий звук.
— Может, здесь? — выворотив камень, извлек из-под него черный, изъеденный ржавчиной ящик.
Открыли — Даша заглянула внутрь, вынула черное паникадило, три измятых оклада и небольшую шкатулку.
— Больше нет ничего.
— А больше ничего и не надо, — пожал плечами Барма: оклады и паникадило были из золота, в шкатулке — жемчуг и драгоценные камни.
…«А под землею клад нашли драгоценный, — записал Гонька. — Пятеро лесных людей пошли с нами. Теперь нас много. И говорить я умею…»
18Стояла черемушка, мерзла и обмирала. И черный ствол ее сломанный и голые заледеневшие ветки еще в конце марта, даже в апреле не подавали признаков жизни. «Померла, — заглядывая в палисадник, вздыхал Пикан. Свалив на веку своем несчетно деревьев, черемуху жалел почему-то. А видно, и ее срубить придется: стара. — Жалко!»
Пожалел, забыл о горюхе. Не до черемухи было: сначала свадьба, потом мучитель явился бывший, князь Юшков. Полдня стоял у ворот. Пикан, счастливый и великодушный, поминать старое не стал, принял в дом и его, и Пинелли. С тех пор живут под одной крышей — чета Пиканов, князь и Пинелли.
Квартиранты утрами спят подолгу. С Пикана семь потов сойдет, они все еще в постели. Простая сытная пища, воздух вольный пошли им на пользу: оба округлели, у итальянца брюшко наметилось.
Тоболом утро приплыло. Засинело окно в спаленке. Пикан осторожно высвободил из-под Фешиной головы руку, босой вышел на крылечко. Уж солнце лукавый глаз приоткрыло. Пикан усмехнулся: «С гостями совсем разленился! Завсегда до солнышка вставал».
Голубые ели, точно их вымыли, посвежели. На молодых сосенках кто-то наставил свечки. Чиркни огнивом — загорятся. Да нет, и чиркать не нужно: вон солнце лучом их зажгло.
«Хорошо-то как, господи! Неужто и я по-человечески зажил? Смиловалась судьба, послала мне татарочку. Забыл уж в бедах своих, что небо синим бывает».
На охлупень села какая-то пташка, неказистая, серенькая. На воробья вроде не похожа, поаккуратней. Оправила крылышки, клюв почистила, присвистнула.
«Это же соловушка! Ну что ж ты примолк?»
С седала крикнул петух, горделиво размахнул багряные крылья, закукарекал.
— Тьфу, пропастина! — кинув в него палкой, рассердился Пикан.
Петух заклокотал гневно, вызвал кур и затряс перед ними гребнем, должно быть рассказывая о простофиле, не понявшем его песен. Хохлушки угодливо поддакивали и между делом клевали зерно, с вечера насыпанное Фешей в корытце.
Соловей, сраженный наглостью горлопана, куда-то исчез.
«Видно, отпели мои соловушки!» — вздохнул Пикан, подумав о времени.
Вдруг за воротами как защелкало, как засвистало! Пикан кинулся к палисаднику. Там словно молоко вскипело. Черемуха старая и две соседние, помоложе, сплошь залиты были белой пеной. В той пене душистой потерялся крохотный певец. И в соседних садах соловьи взвинтили, подхватив его песню.
Город замер. Распахнулись окна, распахнулись души. Соловьи, баяны тобольские, славили наступающее лето.
И Феша проснулась. Увидав вмятину на подушке, погладила ее ладонью, словно Пикана самого гладила, улыбнулась и, услыхав звон соловьиный, толкнула створку в сад. Как сильно, как сладко несло черемухой! Как беззаветно отдавал свою душу людям соловей!
Замерла. Думала, сердце толкнулось… Не-ет, толчок был ниже. Вот оно, во-от… дите бьется! Неосторожно оно, боль причиняет. Но ведь и отец его, матерый и неистовый, не раз причинял сладкую боль.
В соседней комнате проснулся Пинелли. Подняв палец, восторженно проговорил:
— Божественная, чудная песнь! Страна божественная! Здесь, верю я, исполнятся мои замыслы.
Солнце, перестав жмуриться, глянуло во все глаза, сыпануло на землю золотою пыльцой. Черемухи парили, кружили головы соловьям. Босой, взлохмаченный Пикан стоял в мураве прохладной, слившись с землею. Земля перекачивала в негр свои соки. Ширилась грудь, ярой силой наливались плечи. Сила сотрясала огромное, полное соков земных тело. Увидав жену в створке, перемахнул через плетень, вынул ее из окна, словно в хмелю, забормотал:
— Соловушка моя!!! Зорька незакатная!
Женщина, поймав руку его, приложила к чреву.
Мычали коровы, ржал мерин в пригоне. Пикан не слышал его. Не слышал и шагов воровато заглянувшего во двор Красноперова.
— Ишь устроились! — укоризненно качал головой таможенник. Сорвавшись на визг, потребовал: — Отдавай мою бабу, вор!
Соловей на черемухе замолк. В избе вскрикнул сидевший на цепочке орлан.
— Ты, Семен, двором обознался, — спустившись наземь, одернула незваного гостя Феша. — Я ему жена венчанная.
— Под каким забором вас венчали?
— В святой абалакской церкви. Вон свидетели, — из дому вышли князь и Пинелли.
— Вор! Греховодник! Нашла мужа себе, потаскуха!
— Эй, ты тут не разоряйся! — Пикан, рассердившись, вытолкнул таможенника за ворота.
Петух загоготал. Сдержанно заквохтали куры.
— Ничего, — прижав к себе Фешу, сказал Пикан. — Ничего, переживем.
Потом мелькнуло: «А каша-то заварилась густая! Семен так просто не спустит».
Соловей больше не пел.
19— Марью видел, — смущенно похохатывая, сказал Тюхин. Они выводили на кремлевской стене мозаику.
— Что ж не позвал ее?
— Звал — не пошла. Сказала, тут скучно.
— Дда, — Пикан размолол между пальцев зеленую плитку, которой должен был завершить образ губернатора, волей владыки помещенного в ад. — Скучно, значит?