Зот Тоболкин - Грустный шут
— Сказал бы, что нет у тебя золота.
— Есть оно, девонька. Токмо он его не получит.
Под окнами спешились, стали колотить в двери. Не подалась дверь — высадили окно.
— Лезь в подпол — лаз там. Прикрой его. — С улицы выстрелили. Старик упал, заслонив телом своим окно.
Даша схватила мальчонку за руку, отыскала творило. На твориле стоял лежак. Сдвинув его, толкнула немного вниз, надвинула кое-как лежак, потом и сама упала в темную нору. По избе уже грохотали чужие сапоги.
— А девка где? — спросил кто-то и принялся искать Дашу. — Не ведьма ль она? Не через ли трубу улетела?
Вскоре обнаружили подземный лаз под лежаком. Однако творило изнутри было заперто. Попробовали взломать, но плахи не поддались.
— Выкурим! — гудел утробный голос. — Не выкурим, так изжарим!
Огонь изнутри скоро выкинулся через окно. Налетчики выскочили на улицу. Но Даша с Гонькой не выходили.
— Все, спеклась! — решили они, когда крыша обрушилась и погребла под собой мертвого старика.
И тут выяснилось, что кони, на которых они сюда прискакали, куда-то исчезли…
Налетчики загалдели, принялись шарить вокруг, браниться.
Потух костер, разожженный налетчиками. Гасло солнце. Огромный бледный шар все больше краснел снаружи, на глазах остывая, прятал тепло в себя, но лучи изредка еще вспыхивали, не желая гаснуть, еще играли на черных холодных скалах. Казалось, стынет светило — жизнь остынет, и все вокруг — птицы, лес, озеро — станет единым мертвым пространством, как однажды выплеснувшаяся и навеки застывшая вулканическая лава. И уж никто никогда не пробудит вновь умершую землю. Или — должен явиться небывалого ума, силы и мужества богатырь с факелом, которым осветит этот черный лес, расплавит мертвую лаву. Лава стечет в озеро и растопит лед; из земли выплеснутся все живые ее соки, взметнется трава молодая, взыграют рыбы; из теплых и вечно молодых стран прилетят на брошенные гнездовья птицы, и снова вспыхнет оскобленное от древней окалины солнце и вместе с великим и мужественным тем человеком начнет творить новую, более разумную и человечную жизнь.
Богатыря нет. Спит солнце. И все в природе полно тревоги и ожидания: придет ли? Дерзнет ли? Если же — нет, тогда одно остается: томиться и ждать, медленно умирая.
Белый человек с косматой бородою пал в пепел. Он оказался березовой чуркой, у которой едва намечены топором жесткие человеческие черты, а губы нарисованы углем, вместо волос и бороды был приклеен сухой мох.
— Ишь как сиганули! — гулко расхохотался Бондарь. Это он да Барма увели разбойничьих коней, а Замотохины люди переловили мародеров и, узнав в них своих старых обидчиков, вздернули на осинах.
— Нет на земле мира, поедом люди едят друг дружку, — вздохнул Бондарь, оглядывая пожарище. Впилась в сердце боль за неведомого ему человека, лишенного крова, а может, и жизни. Не знал Бондарь Иннокентий Корнильевич, что здесь только что сожгли его родного отца. Давно расстались: ушел отец в лесной скит. Потом, был слух, скит сгорел, и все, кто был в нем, тоже. Так и жили отец с сыном неподалеку, ничего не зная друг о друге. Могли бы встретиться, могли бы поселиться в этой избушке и вместе пытать бога: «Пошто?» Одному бог не ответил — ответит двоим. Двоим не ответит, еще кто-то подаст голос. И множество голосов будет услышано. А если не будет, то и бога, стало быть, нет. Люди сами его придумали.
— Нету, — опустив голову, повторил Бондарь.
Солнце с шапки светлело. Небо, согретое его первыми лучами, поднялось. Бондарь пытливо уставился на Барму, спросил:
— А может, все-таки есть?
— Слыхал я, — заглянув в вымытые тихой надеждой Бондаревы глаза, слукавил Барма из благих намерений, — есть где-то в странах полуночных такая земля. Там люди ни войн, ни царей не знают. Живут, охотятся, детей рожают. Того, где та земля, Кеша, точно не знаю.
— Искать буду, — сказал Бондарь, сразу поверив ему, потому что должен человек во что-то верить. — Хотел с Замотохой остаться. Теперь с вами пойду. Авось набредем случайно?
— Всякое может статься, — уклончиво отозвался Барма, посмотрев на друга с доброй улыбкой. — Новые земли по пути не раз встретятся. Может, среди тех земель окажется и твоя земля, Кеша. А щас Дарью давай поищем. Боюсь, не под пеплом ли?
— Нет, Тима, — возразил Бондарь, — чует сердце, живы они. Не тревожься: вам век долгий выпал. Долгий, Тима, и радостный.
— Гляди не соври! — свел было к шутке Барма, но вдруг склонился над палой березой. На изрытой коре чернильное пятнышко, земля у ствола исслежена. — Тут они были, Кеша, — сказал хриплым шепотом. — Вот след.
— Может, и были, — с видимым спокойствием отвечал Бондарь. В его душе зародилось страшное сомнение, но он прогнал его тотчас. — Живы они! Давай искать.
Сев в седла, других лошадей — каждый по две — взяли в поводья и поскакали вдоль озера, едва не столкнувшись с прапорщиком и Першиным.
— Ишь рыскают! — проворчал прапорщик, тащивший Першина на себе.
— Что за нора тут? — слабым голосом спросил Першин, увидав лаз, ведущий от озера к избушке.
— Наверно, барсуки вырыли.
Не везет поручику: то в плен попадет, то увязнет в болоте, теперь вот ранили глупо. Солдат в ищейки не годится. В судьбе прапорщика тоже веселого мало: велено разбойников в лесу извести, а вышло так, что сам в битых оказался. Как теперь начальству докладывать?
Рябое, широкое лицо прапорщика сине и уныло, на шишкастом лбу царапина: съезжал с косогора — опрокинулся и лбом о камень.
Проклятая служба, проклятая жизнь! Ни денег не нажил, ни почестей. А как рвался, как рвался из нищеты, из убогого однодворного поместья! Имел крепостного — отцовского денщика. Оставил дома его: стар, хром, глух. Пускай стережет добро хозяйское. Добра-то: крыша да стены. Забор и ворота сожгли. Небогато, а все ж домок. Ежели придется уйти в отставку — все же не на улицу.
В норе, над берегом, послышалась возня. Чуть ли не на голову Першину свалился камень. Поручик вскрикнул, но прапорщик зажал ему рот: «Тсс!» Из норы высунулась хорошенькая женская головка, но тотчас скрылась.
— Барсуки, говоришь? — довольно рассмеялся Першин. — Надо изловить их, Алексей Петрович. Поймаем — все вины простятся.
— Простятся, считаешь? — Унылое лицо прапорщика повеселело. — Тогда лежи тут. Я вдогонку ударюсь.
Цепляясь за ветки, полез по обрыву к норе и вскоре скрылся в ней.
«Не ушла бы, токо бы не ушла!» — думал Першин, карабкаясь вслед за прапорщиком. Рана в плече болела, мешала. Он лез, срывался, бередя боль, и снова лез.
«Перекрою с этого конца лаз — вернутся, поди?» — взобравшись наверх, обессиленно упал возле выхода.
Даша, не чуя ног под собой, торопилась обратно. Под сгоревшей часовенкой ее поджидал Гонька.
— Там эти, Гоня… — торопливо проговорила женщина.
Сзади уж слышались чьи-то тяжелые шаги. Даша втиснулась в нишу под дуплом старой, глубоко пустившей корни сосны, прижала к себе мальчонку. Сердце его под рукой женщины билось часто, как у пойманной птицы. Шаги слышались почти рядом. Сверху, из-под корней сосны, подсвечивало. Даша заткнула отверстие платком. А тот ломится, грохочут шаги в тишине, о камни бьется сабля. Еще пяток шагов, и поравняется. Только бы не задел!
Задел… Сабля ударила ножнами немого, чиркнула по стене. Сапоги угрохотали дальше.
«Второй-то где же?» — Даша вслушалась, но шагов второго преследователя не различила. Думала, оба следом бегут. Они хитрей оказались. Второй ждет у выхода. Но все равно нужно уходить. Нащупав камень, подняла его и потянула за собой Гоньку:
— Скорей, Гоня! Скорей, милый!
Прапорщик, верно, уперся в тупик, попытался взломать входную дверь в избушку… Если откроет — выйдет на пепелище.
Убрав дыхание, Даша прокралась к выходу. В нос ударило тяжелым запахом засохшей крови. Человек, ждавший их у выхода, был недвижим. Даша тихонько перебралась через него. Рука Першина вскинулась, схватила женщину за косу.
— А-а! — закричала от неожиданности Даша, выронив камень, который приготовила.
— Попалась? Давненько за тобой гоняюсь! — торжествующе проговорил Першин, подтягивая женщину за косу. Даша упиралась в него руками, отбивалась. Оба незаметно придвигались к обрыву. Оба враз сорвались и, кувыркаясь, покатились вниз. Гонька, схватив камень, съехал за ними. Першин опять потерял сознание. Рука по-прежнему сжимала Дашину косу.
— Не тро-онь! — вдруг изо всей мочи взверещал парнишка, ударив поручика по затылку. — Не тронь! — прокричал снова, в первом произнесенном им слове выплескивая страх, радость, проснувшуюся от жестокого, но все же истинно мужского поступка. — Бежим! — еще не осознав, что говорит, но уже чувствуя обретение речи, без которой жил многие годы, торопил Гонька. Язык его непослушный ожил, обрел дивную возможность произносить прекрасные человеческие слова. — Бежи-им! — во все легкие восторженно выкрикивал Гонька самый обыкновенный глагол. Но ведь это был глаго-ол!