Леонид Корнюшин - На распутье
Шаховской уставился через стол на него.
— Тебя не прельщает Мономахова шапка? В своем ли ты, Михайла, уме?
— Меня, Григорий, не прельщает валяться с выпущенными кишками. Меня знает вся Москва. Обман откроется, как только я явлюсь туда. Нужен такой, какого не знали бы на Москве и чтобы он малость на него смахивал. Надо, Григорий, искать царя!
— В таком разе, — проговорил, нахмурясь, Шаховской, — все должно остаться в тайне от Болотникова.
— Потому я и не ехал, пока он был здесь.
— Слушай! У меня есть один на примете. Вылитый Отрепьев.
— Что за человек?
— Мой конюх Сидор, — хохотнул Шаховской, — лучшего, ей-богу, не найти.
— Надо грамотного, кто мог бы говорить, читать и писать по-польски.
— Конюх Сидор, такая шельма, знает польский не хуже тебя.
— Я с ним потолкую.
Сидор оказался разбитным малым лет двадцати пяти, чубатым и скуластым; на «вылитого» Отрепьева он походил так же, как и сам Молчанов, но росту был такого же, как Гришка. Сидор чистил воеводского маштакового коня.
— По-польски разумеешь? — спросил Молчанов, присев на завалку.
— Потроху могу.
— Ты царя-то Димитрия видал?
— Бог не сподобил.
— Хотел бы ты жить в царском дворце? Посидеть на троне?
Сидор догадался, к чему его склоняли.
— Панночка… царица, слыхал, тощая, а я, ваше степенство, люблю грудастых.
Молчанов, изрядно зубоскаля насчет этого Сидора, заявил Шаховскому, что от такого царька добра не видать, и обещал спроворить другого.
— Зря, Михаила. Разве морда у него не царская?
— Ну, с мордой мы загубим дело, а перед нами оно нешуточное.
— Пойдем к вечере, помолимся за наш успех, — предложил Шаховской, — пусть миряне видят, что мы православные, не поменяли веру.
Старая деревянная церковь, еще помнившая татар, стояла на краю площади, на возвышении. Примиряюще теплились лампады, светились золотыми крапинками огоньки свечек. Здесь стояла особая, умиротворяющая, святая тишина. Прихожане внимали гласу старца-священника. Хор на клиросе звучными и мелодичными голосами славил Господа и Божию Матерь — во имя мятущейся и озябшей души человека. Даже такие задубевшие, осатанелые души, не жалеющие людской крови, как Шаховской и Михалка Молчанов, испытали сильное воздействие. Священник, окуривая иконы и святую обитель кадильницей, двигался около стены, все ближе к ним. Поравнявшись, старец вдруг остановился, белый как лунь и ветхий, он навеял на них какой-то необъяснимый страх.
— Бесы, бесы, изыдьте! — Старец поднял крест, как бы обороняясь им, животворящим, от нечистой силы, явившейся в святом храме.
Шаховской и Молчанов, подчиняясь его воле, выскочили наружу. Старец в дверях все оборонялся крестом, продолжая заклинать:
— Бесы, бесы!
— Вытащить за рясу старую собаку! — процедил Молчанов, делая попытку ухватить пистоль, но рука нервно дергалась от странного бессилия. — Сейчас я вытряхну из него душу.
— Успокойся. То не в наших интересах, — остановил его Шаховской.
V
Бродяга лежал под забором, подложив под голову тощую торбу, где была обслюнявленная книга. По ней он еще вчера учил детей в селе под Могилевом, найдя кров у попа. Вчера «учитель» повалил молоденькую грудастую попадью, разговелся с нею, но был пойман с поличным, нещадно дран ее мужем, то есть святым отцом, розгою, а затем полетел из сенец, считая носом ступени.
— Погоди, длиннорясник, я еще до тебя доберуся!
— Сгинь, сатана! Семя Иудово! — посулил ему вслед поп.
«Учитель» поплелся из села в город. Черные, как маслины, мышиные глазки его ненавистно щупали народец: «Свиньи! Я-то несравненно выше вас!» Однако была ночь и требовалась ночевка — и бродяга лег под чей-то дубовый забор. Было несколько гадко оттого, что его выпороли, — и он, пощупывая рубцы на заднице, укорил себя в трусости. Во сне бродяге привиделся разъяренный поп, скативший его с крыльца со спущенными штанами. «Мои порвал. Сочтемся!» — натянул на голову ободранный кожушишко. Он крепко заснул, лишь когда стало светло, — и с него довольно-таки недружелюбно стащили кожух. Бродяга проморгался со сна: над ним стояли два панских работника. Один бесцеремонно пнул его носком сапога:
— Под нашим забором лежать не можно. Иди до пана.
Ворча ругательства, босяк вошел с ними в калитку. Над могилевскими крышами подымалось красное солнце, и его живительные лучи придали босяку бодрости. В прихожей дома, где не было ничего русского, — и это понравилось бродяге, ибо он не любил Московию, — его встретил высокорослый и тонкий, как палка, пан, сидевший на скамье. Он вгляделся в бродягу. Что-то знакомое проглянуло в толстогубом лице с мелкими черненькими глазками. На щеке малого торчала обросшая волосами бородавка. Сидевший был пан Зертинский, находившийся на службе у убитого самозванца.
— Я где-то тебя видел? Ты проживал в Москве?
Бродяга кивнул.
— У князя Василия Мосальского?
— С Арбату я, со Знамения Пречистья из-за конюшен, — ответил бродяга, уклонившись про князя Мосальского.
— Ты был писцом у царька?
— Хитро, добрый пан, много хочешь ведать. Скажи лучше слуге, чтобы он мне дал еду, да что получше, потому что я не привык к худой пище: я сам не ниже, а намного выше любого пана по уму. — Бродяга цинично усмехнулся, желая поддеть Зертинского.
— Как твое имя? Богдан?
— Нет. По-всякому меня кличут. Кто Митка, а кто — Битка, давали и другие прозвища.
— Ты иудей?
Бродяга встопорщился, глазки вспыхнули, нос сделался «рытым», жесткое смуглое лицо его стало злым.
— Я знаю весь церковный круг. Я — из белорусов.
На это заявление бродяги пан Зертинский тонко улыбнулся.
— Ты видел, как убили Димитрия?
— За пять ден до кутерьмы я покинул Москву. Но я про все ведаю.
— Про что?
— Про убитого расстригу.
— А разве он был расстригой? — продолжал расспрашивать бродягу Зертинский.
— А то нет? — ощерился бродяга.
— Каким же образом его признали?
— В Московии признают даже свинью, и чем она грязнее — тем скорее.
— Невысокого же ты мнения о России, — усмехнулся Зертинский. — Тебе такое говорить не следует. — Зертинский оглядел его с ног до головы. — Ты такого же роста, как Димитрий…
— Так что с того?
— Царь Димитрий спасся. Он здесь, в Путивле. Ты знаешь о том, что он бежал сюда?
— Слыхал. Ты чего, пан, от меня хочешь? — спросил бродяга, продолжая с волчьей жадностью работать зубами — подчищал все, что лежало на тарелках.
— Отдохни в людской, а в обед обсудим…
Пан Зертинский, надев кафтан, отправился к пану Меховецкому — тот осел после бегства из Москвы в доме напротив. Меховецкий был крупного склада и с рыцарской отметиной на багровом лице. У Меховецкого сидел Молчанов.
— Я нашел, Панове, того, кто нам нужен. — Он кивнул Молчанову. — Рост — точно как у самозванца, морда, правда, собачья, сходства никакого, кроме бородавки. Но ведаю, что этого малого можно поставить на кон.
И без того стеклянные глаза Меховецкого заблестели еще более; он даже потер руки от удовольствия.
— Возьмемся за малого. Игра не должна быть кончена! — проговорил он, потирая руки. — Наши труды не должны пропасть даром.
— Грамоту знает? — спросил Молчанов.
— Грамотен. Был писцом у князя Мосальского, с Арбата.
— Тогда я его должен знать, — сказал Молчанов.
За обедом Молчанов и паны взялись за бродягу основательно.
Тот страшно перепугался, однако не хотел гневить панов и потому стал крутить и петлять, бормоча:
— Ищите, господа паны, кого другого, а я человек тихий. В учителя пойду опять.
— Подумай: с нашей помощью ты можешь добыть корону — проще пареной репы, — насел на него Зертинский. — Пан Меховецкий — такой знатный вельможа! — согласен стать гетманом.
Тот кивнул головою, проговорил напористо:
— Согласен.
— Под Кромами стоит Иван Болотников, — продолжил Молчанов. — У него уже около полутора тысяч, и войско его все пополняется. Болотников разгромит воевод Шуйского. Михайло Скопин — мальчишка. Болотников введет тебя в Кремль и посадит на трон, с нашей, без сомнения, помощью.
Скрипя сапогами, в комнату быстро вошел Шаховской.
Молчанов кивнул:
— Погляди, воевода, на этот лик: вылитый царь!
— А он еще залупаеца, — захихикал пан Зертинский.
Шаховской, как цыган коня, оглядел бродягу.
— Грамотен?
— А то! — выпятил грудь бродяга.
— Был писарем, — пояснил Молчанов. — Я его рожу помню.