Теодор Парницкий - Серебряные орлы
Когда в сознании его начинало трепетать это слово, с ним в первый миг связывалось не остервенение битвы, не искаженные яростью или болью лица, не поля, усеянные коченеющими трупами… Нет, его мгновенно приводили в трепет, более того, почти в обморочное состояние послушно возникающие, навязчиво напирающие видения толп, изгоняемых палками и кнутами из пылающих монастырей и городов с Эльбы на восток. Никак не мог он удержать зубовный лязг, когда, желая напряженной работой мысли обуздать разбушевавшееся воображение, пытался рассудительно, трезво, холодно ответить себе на постоянно возникающий вопрос: какую, собственно, цель преследует владыка Польши, когда производит это массовое переселение? Неужели это один холодный расчет, что в той земле, на которую он обрушивается или которую защищает, не должно оставаться враждебной или хотя бы ненадежной стихии? И неужели эти людские полчища умышленно гонят на гибель? Или в это время заботливый хозяйский глаз заранее радуется, что будет столько свежих невольничьих рук, чтобы корчевать леса и насыпать валы вокруг городов?
Но не страх перед новой войной был главной причиной неожиданной тревоги Аарона. И уж тем более Рихезы. При свете зимнего солнца смотрели они друг на друга понимающим взглядом, полным общей разочарованности.
Болеслав не поехал в Рим! Не оправдал надежд, которые возлагали на него друзья, почитатели и наследники крови, духа и гордых мечтаний величайшего Чуда Мира: императора Оттона Третьего.
«И впрямь, — с горечью думал Аарон, — нельзя не признать правыми ядовитые слова аббата Рихарда, который не хочет звать польского князя иначе как неотесанным мужланом, темным варваром». Правда, Аарон всегда отказывал аббату Рихарду в праве высказывать суждения о людях, которых он не видал, с которыми не говорил, но ведь это несомненное доказательство, что Священное Писание право, говоря: «Блаженны не видевшие и уверовавшие». И впрямь: разве повторится когда-нибудь подобный случай? Аарон почувствовал прилив отчаяния: как же так? Тогда во имя чего он перебрался в эту дикую, унылую, страшную страну, к этим тупым душам и тупым лицам вчерашних язычников? Во имя чего захлопнул за собой дверь в сокровищницу науки и в храм своей собственной писательской славы?
Некогда в Риме, в день возобновления праздника Ромула, он видел, как ведут в императорской процессии коня без всадника, а перед конем несут серебряных орлов, так же как перед едущим верхом на Капитолий императором несут золотых орлов: это Рим воздавал почести отсутствующему патрицию империи, поелику тот был страшно занят в своем далеком славянском княжестве, насаждая святую веру, и не мог сопровождать императора, который наградил его званием патриция. Обещал прибыть позднее. А разве прибыл? Разве увидел когда-нибудь Рим серебряных орлов перед конем, несущим наконец-то на себе могущественного патриция?! А ведь как его просили, как умоляли! И вот наконец настал миг, когда давно ожидаемый приезд был назначен: Генрих, король германцев и король лангобардов, отправился в Рим, чтобы из рук наместника Петра принять на свою главу императорскую диадему. Вместе с тремястами прославленными воинами должен был сопровождать его Болеслав Польский. Рихеза упивалась зрелищем того, что должно произойти в Риме: она не сомневалась, что Болеслав потребует от Генриха подтвердить полученное им от Оттона III звание патриция; была уверена и в том, что по примеру заключенных недавно в Аквитании соглашений, определяющих наследование княжеских и графских званий в германском королевстве, патриций потребует от императора передачи по наследству серебряных орлов в роду Болеслава. Тогда патрицием, первым лицом после императора в христианском мире, будет Мешко Ламберт, а потом — потом ее, Рихезы, и Мешко Ламберта сын. Аарон помнил, как в Кёльне, в ризнице собора святого Пантелеймона, несколько смущенный ехидными замечаниями аббата Рихарда, отец Рихезы, Герренфрид, буркнул, что для внучки Оттона Второго и базилиссы Феофано сын неотесанного мужлана, владыки славянских варваров, — никакая не честь, а скорее позор… Вон овдовел король западных франков, почему бы не попытаться выдать Рихезу за него? А она тогда крикнула, что все они глупцы, и отец тоже, ну что такое король франков по сравнению с римским патрицием, самым высоким после императора лицом в христианском мире?!
Когда в Мерзебурге преклонил колено князь Болеслав пред королем Генрихом и вложил свои руки в его ладони, епископ Дитмар, ехидно усмехаясь, проворчал, что, как гласит старая поговорка, кто поздно приходит в гости, тому остаются одни кости. И если бы Болеслав вместо того, чтобы корчить обиженную мину, десять лет назад решил вложить свои руки в королевские, как сейчас, то получил бы из этих священных рук не только Лужицы, но и Чехию. Рихезе и Аарону не очень приятно было наблюдать за той церемонией. Аарон даже подумал меланхолично, что он совершенно не разбирается в сути войны.
Просто не понимает, и все, как же так: ведь война потому только и началась, что Болеслав не хотел ничего брать из рук Генриха, и длилась потом много лет, Болеслав как будто все время побеждал, и вот война кончилась, а Болеслав преклоняет колено перед Генрихом и из его рук покорно принимает земли, на которых победно стоят польские дружины…
Но и Рихеза и Аарон радовались, что не славянский князь из рук германского короля, а римский патриций из рук римского императора принимает свой лен. Потому сейчас преклоняет колено Болеслав, чтобы спустя два-три месяца перед ним преклонился, как перед императорским наместником, Рим.
И вот не преклонится Рим. Не преклонится, потому что расхотелось Болеславу ехать в Вечный город. Почему? Темный варвар, неотесанный мужлан, не понимающий, что для него важнее всего? Или же злоехидная душа, радующаяся, что имеет возможность досадить тому, пред кем вынужден был преклонить колено?!
Аарон даже не пытался утешить Рихезу. В конце концов он приехал в эту страну по ее настоянию. Поверил ей, что именно здесь — и нигде больше — пылает еще, как она говорила, пламень веры и могущества, из которого ангелы куют рубины для диадемы, истинно императорской диадемы, достойной украсить чело тех, кто воплотит все самые смелые мечтания Оттона III о всемирной империи. Были и другие причины, которые склонили Аарона расстаться с монастырскими школами на Мозеле. Но Аарон не любил о них говорить, даже с Рихезой. Ведь и эти причины связывались с мечтами о поездке Болеслава в Рим. И так разочарование, и этак. Аарону даже плакать захотелось при мысли, что если бы не те и не эти мечты, связанные с особой Болеслава — мечтания, с осуществлением которых Болеслав, оказывается, вовсе не торопится, видимо, просто не дорос еще до них, — если бы не это, то он бы, Аарон, мог стать во главе школы риторики, грамматики, философии, школы, превосходящей непомерно расхваливаемую повсюду школу Фульбера в Шартре.
Рихеза на сей раз не проявила никакого интереса к тому, как разросся монастырь в Тынце, который она сама же и основала. Все подгоняла Аарона, чтобы немедленно собирался в дорогу. Она возьмет его в Краков. По дороге придумают, как действовать. Да что там действовать — надо прежде вызнать, почему именно так получилось.
— Я думала, что если отец уперся, то хотя бы Мешко пошлет в Рим. Мы бы с ним и поехали: я, ты и Тимофей, ну, может быть, и Антоний. Только отец велел Мешко ехать в Прагу, к Удальриху.
И действительно, в Кракове они уже застали нескольких чешских вельмож, присланных князем Удальрихом в качестве заложников. Они не проявляли никакого беспокойства или озабоченности — видимо, были уверены в благополучном исходе переговоров в Праге. Зато полны были лихорадочного любопытства: прохаживаясь по длинной галерее Вавельского замка, то и дело заглядывали сквозь деревянную решетку в большую, заваленную цветными подушками комнату. На подушках неподвижно лежал богато одетый человек. Они знали, что лежит он вот так уже одиннадцать лет, изредка вставая, чтобы бесшумно пройтись по мягкому ковру. А иногда, как рассказала чехам замковая стража, встанет перед решеткой, вцепится в нее руками и поет, поет часами, но негромко и даже приятно, так что ему не препятствуют; а потом выпоется, ляжет — и сразу спать. А по большим праздникам его ведут к епископскому столу или к самому князю, когда тот в Краков приезжает. Сидит за столом недвижно, сам себе не нарежет, не намажет, из кувшина в чашу не нальет — все это для него епископ делает или князь.
Рихеза, увидев подле решетки чехов, потянула туда Аарона — но тот уперся, сказав, что ему спешно нужно к епископу. А по сути дела, просто ему чуждо это ребяческое любопытство, с которым все, не исключая Рихезы, разглядывают князя Болеслава Чешского, которого Болеслав Польский, как могущественный покровитель и союзник, пригласил как-то к себе на доверительную, дружескую беседу и во время обильной и роскошной трапезы дал стоящим у дверей стражникам знак, чтобы те ослепили гостя.