Антон Дубинин - Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2
Айма надела свое лучшее платье — из зеленой блестящей ткани под названием «эскарлат», с висячими рукавами, и вырядилась под юбку в ярко-синие шоссы. Ботинки надела новые, натерла их гусиным жиром, вплела в волосы серебряную ленточку. Такая она стала хорошенькая, что даже собственный брат на нее вылупился во все глаза:
— Айма, ты чего это? Вырядилась, как принцесса! Смотри, помнут тебя в толпе, там же народу будет невпроворот! Да еще пристанет кто…
— Дурак ты! Все женщины одеваются как можно лучше, короля почтить — а мне прикажешь в отрепьях его приветствовать?
Аймерик хмыкнул, но спорить не стал — кроме того, вскоре за ними забежала стайка друзей, в самом деле разряженных кто во что горазд, и Аймерик, вместо того, чтобы всех осмеять, побежал и надел свой лучший круглый синий плащ, подбитый белкою, и на пояс нацепил меч. Исключительно ради красоты.
А я остался один дома и до самого вечера подносил ночной сосуд Раймону Миравалю, которого жестоко выворачивало. В промежутках меж тем я пытался накормить капризного ребенка бульоном из солонины и сыром, проклиная на чем свет стоит матерей, которые из сплошной лени не желают таскать отпрысков с собой. Или же отдавать их служанкам — служанкам, а не оруженосцам, которые и без того устают каждый день на карауле!
В довершение всех неприятностей под вечер младеница Бернарда нагадила на пол в кухне, и мне пришлось убирать за нею — вот уж самое дворянское занятие! А погода, прекрасная и солнечная, с легким снегом, который таял, не долетая до земли, под вечер стала прозрачно-синей, и никто и не думал спать в целой Тулузе — повсюду горели факелы, люди кричали, гудели в рожки, вчера только было Рождество — и то не так шумно праздновала Тулуза…
Вернулись вечером все вместе, даже с мэтром Бернаром, который устал до сплошной черноты вокруг глаз. Шумя и толкаясь, под лай собак и вопли детей, семейство ввалилось в кухню, плащи их дымились от тепла. Все были пьяны, все распевали, все намеревались продолжать пить. Только дома, при ровном и ясном свечном свете — мэтр Бернар распорядился зажечь штук пять отличных свечей — на Америга разглядела что-то в лице старшей дочери, что заставило ее развернуть Айму к свету и гневно потрясти за плечи.
— Ты что, дочь, углем брови подвела? Постой-ка, постой — да ты и щеки нарумянила! Бесстыдница, где ты в такую пору нашла свекольный сок? Ах ты, позорница, для того ли ты эн Раймону про Утешение расписывала, чтобы сегодня намазать лицо, как последняя шлюха из самой дешевой бани?
— И вовсе я не намазалась, так, слегка, — защищалась и без того румяная, и без того чернобровая Айма, юному и милому лицу которой вовсе не нужны были никакие притиранья. — Да все девицы так сделали, вон Раймонда, жена башмачника, и вовсе волосы помыла вином и благовониями, а я что, хуже? И Айкарда брови подрисовала, и Брюниссанда, даже наша Гильеметта вырядилась как королева, разве ж я хуже?
На Америга принюхалась — и ухватила дочку за воротник.
— Ну-ка, признавайся, негодная, чем от тебя пахнет! Ты на себя жасминную эссенцию лила? Верно же?
— Ну и что, ну и лила!
— Выпороть тебя надобно, — негодующая на Америга завертелась в поиске орудия, чем бы приласкать виноватую. Тут уж мэтр Бернар вступился, отводя карающую руку жены:
— Не надобно, пусть ее… Прости ее ради праздника. И верно же, сегодня все девицы разукрасились как могли.
— Я, между прочим, в Нарбоннский замок в ночь собираюсь! — заявила обиженная Айма, отворачивая от матери пылающее лицо. — Риксанда вот пойдет. И Фабрисса собиралась, а она тоже консульская дочь! Она сказала, ее отец сам просил: пойди, мол, уважь дона Пейре, избавителя нашего: развесели его этой ночью, пусть ни в чем нужды не знает. Для тебя это не позор будет, а только одна честь!
— Что-о? Что ты такое говоришь?
Началась новая перепалка, в процессе которой служанка наша Гильеметта спокойно накрывала на стол. Айма и ее матушка кричали друг на друга почем свет стоит. Оказывается, наша красотка по примеру других девушек собралась не много, не мало — подарить дону Пейре свою невинность в награду за спасение. Они с графом Раймоном сейчас находились в Нарбоннском замке, и многие пылкие девицы, кто сам, кто по указке родителей (дело неслыханное!) туда направились скрашивать досуг нашего благочестивого, но — по слухам — весьма женолюбивого короля… Не могу сказать, чтобы мою северянскую душу радовал подобный подход; но даже Аймерик молчал — а уж он всегда горою вставал за честь сестрицы! — и я не считал себя вправе вмешиваться.
— Она взаправду, что ли? — спросил я Аймерика шепотом. Тот пожал плечами:
— А хоть бы и да. Будь я девицей, я бы тоже ради дона Пейре чести не пожалел… Да ты бы его видел — он такой красавец, храбрец такой, и к тому же почти вдовец: жена-то его, говорят, больна, в Риме живет и помирать собирается. Я думаю, это самой Аймы дело. Зря матушка вмешивается.
На Америга явно считала иначе. В ход шли разные аргументы: от «нужна ты королю, дуреха такая, сама себя решила потаскухой сделать — а король на тебя бы и смотреть не стал!» до «ладно, смотри, совершишь смертный грех, осквернишь свою плоть — погонят тебя из женского дома…»
На что дочь запальчиво отвечала, что она лицом и телом не хуже других, а вот Риксанды эн-Фелиповой и точно красивей, ростом выше и волосами гуще. Кроме того, в грехе можно всегда исповедаться, а потом принять Утешение — и все грехи навеки смоются, главное только после обряда не оскверниться. Потом, не такой уж это и грех — главное детей не зачинать, отец Гильяберт и другие отцы всегда так учат; и в таком вот смысле вы, матушка, родивши столько детей, куда как больше меня грешница!
— Ах ты, дрянь такая! Свинья ты, собака приблудная! Вот, значит, какова твоя благодарность, что я тебя собственной грудью вскормила, что я за двадцать лет честного брака ни разу об измене и не помыслила…
Разговор мог перерасти уже в настоящую ссору, если бы мэтр Бернар не прекратил женские вопли простым своим властным вставанием.
— Замолчи, жена. И ты, дочь, придержи язык, не обижай родительницу. Родителей чтить надобно, так Писание учит, поэтому сядь и молчи, пока я тебя из-за стола не погнал.
Айма отцовского гнева боялась много больше, чем материнского. Села на лавку, строптиво сверкая глазами. Пахло от нее в самом деле изумительно — той самой цветочной эссенцией; мне ужасно неловко было, хотя я эту же самую девушку видел при купании и вовсе без одежды, и целовался с ней при встрече, как с родной сестрой.
— Вот что, — сказал суровый консул с закрывающимися от усталости глазами. — Никуда ты сейчас не пойдешь на ночь глядя, разве что спать в собственную постель. Иначе попадешься на улице какому-нибудь подгулявшему отребью, и никакого дона Пейре тебе не понадобится. Садись и ты, жена, завтра мы разберемся, что с дочерью делать. А теперь налейте все себе вина, кто еще не налил; мы будем пить за доброго короля Арагонского, героя, который славно рубил мавров, а теперь защитит нас от франков! Мы, городской совет, сегодня, да будет всем известно, от имени Тулузы принесли королю фуа и оммаж, отдавая себя под его защиту по вассальному праву. Также присягнули дону Пейре граф наш Раймон с сыном, передали королю все домены свои и Тулузу с Монтобаном, и все права — нынешние и будущие. И с ним то же сделали сеньоры Фуа, Комменжа, и граф Беарна. Все наличествующие консулы и замка, и города поклялись на Святом Евангелии. Радуйтесь. Есть у нас теперь защитник перед Богом и людьми.
Глядя друг на друга серьезными, сияющими глазами, все выпили. Ни одна любящая семья не отмечала так крестины долгожданного наследника, как мы — это зимнее, холодное и огненное рождение новой надежды. Выпил и бедняга Раймон Мираваль, с трудом спустившийся с холодного верхнего этажа погреться у огня. И ради такого хорошего дня его даже не стошнило от новой выпивки. В эту ночь я первый раз в жизни видел мэтра Бернара пьяным.
На следующий день на Америга пошла на хитрость — она с самым рассветом сбегала в катарский монастырь, где учились девочки, и привела с собой главную старуху еретичку, худую как палка матрону по имени «На Рейна». На Рейна явилась в сопровождении послушницы, девочки с вечно опущенным лицом, чьи тоненькие ручки болтались, как палочки, в широких рукавах балахона. Обе в черном, как две вороны — большая и маленькая — они чинно уселись на уголок скамьи: подпоясанные вервием, так укутанные, что из-под капюшонов торчали только кончики носов. Вообще-то, шепнул мне Аймерик, катарские монахини редко покидали свою обитель — если речь шла не об отшельницах: таковые жили в лесах по двое и ни с кем, кроме женщин, старались не встречаться. Прибывших еретичек Аймерик, спавший вместе со мной на теплой кухне вместо ледяного солье, приветствовал с не меньшей торжественностью, чем мужское катарское священство: снова те же глупые тройные поклоны до самой земли, снова «Благословите, Добрая женщина». Старуха благословила, благосклонно простерев тончайшую кисть — два пальца согнуты, два — сложены вместе, большой отставлен: обычный еретический жест. На меня старуха посверкала глазами без особой приязни. Впрочем, когда на кухню прибежала поднятая с постели Айма, на Рейна чуть сдвинула свой капюшон, и я поразился ее ярким, сияющим темным глазам и белозубой улыбке — так не подходившей старому, худому лицу. Потом нас, мужчин, выгнали с кухни — «Совершенная» при нас не собиралась разговаривать с любимой воспитанницей; уходя на двор, я дивился, как во всякий раз после встречи с еретиками: и к чему они еретики? Вот из этой бабки такая монахиня бы вышла… Если только представить ее в пристойном бенедиктинском хабите, почти таком же черном, лишь с белым покровом на голове — и благословляющей на латыни, а не по-народному…