Валентин Пикуль - Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры
На площади появился князь Дадиани, еще издали он держал два пальца возле виска, то ли заранее приветствуя сюзерена, то ли от головной боли, а в лице его не было ни кровинки.
Не все на площади слышали, что говорил ему царь, до слуха людей доносились отдельные слова, чуждые боевой жизни:
– …был лучший полк… свиней пасли… мыло варишь, а… где слава?.. эти овцы… не достоин… С н я т ь!
Последнее слово прозвучало отчетливо, словно могучая оплеуха, отпущенная с налету. Дадиани торопливо отстегивал жгут аксельбанта, но пальцы его не слушались, и тогда император, шагнув к нему, сам рванул с груди князя золотой аксельбант, с плеча Дадиани полетел и золотой эполет полковника.
Обесчестив своего флигель-адъютанта и разжаловав его из полковников, Николай I гаркнул на всю Мадатовскую:
– Р о з е н! – Но в толпе армян, грузин, курдов, персов и татар услышали иное, будто царь повелел: – Р о з о г! – и, решив, что сейчас начнут пороть всех подряд от мала до велика, гигантская толпа жителей бросилась врассыпную – кто куда.
Барон Розен стоял ни жив ни мертв, и Николай I, понимая, каково сейчас старику, перебросил ему аксельбант, сорванный с груди зятя, и при этом великодушно объявил:
– Жалую им твоего сына… бери!
Тут зарыдал Дадиани, заплакал барон Розен, а на балконе дома Шемир-хана дамам и девицам сделалось дурно. Николай I в двух словах разделался с бывшим флигель-адъютантом:
– Тебе дали прекрасный полк, а ты превратил солдат в своих рабов, заморил их работами ради собственных прибылей… Больше я тебя не увижу. Прощай. Эй, где капитан Бабкин?
– Я здесь, ваше императорское величество.
– Вези! В Бобруйск – в “мешок” его…
Бабкин, тогда еще молодой офицер, потом рассказывал Никитину, что царское повеление ошеломило его, что он пришел в себя “через две станции от Тифлиса”. Дадиани сопровождали еще три жандарма, до Бобруйска ехали полмесяца – на тройках!
– Ну, приехали, – сказал Григорий Данилович, когда перед его коляской распахнулись ворота Бобруйской крепости. – Виктор Никитич, время-то уже позднее. Может, вместе чайку попьем? С сиротой-племянницей познакомлю. Вот ради нее и выслуживаю пенсию, дабы без приданого ее не оставить…
За самоваром Григорий Данилович рассказывал, как было страшно сажать в “мешок” князя Дадиани, который до самого последнего момента не верил, что его, потомка царей Мингрелии, будут судить. Но “генерал-аудиториат, рассмотрев его дело, признал князя Дадиани виновным, приговорив его к лишению чинов, орденов, княжеского титула и дворянского достоинства…” – тут я цитирую военного историка П. К. Мартьянова.
– Делать нечего, – рассказывал Бабкин. – Правда, ни Дадиани, ни я сам представления об этом “мешке” не имели. Но тогдашний комендант “форта Вильгельма”, когда прочел бумагу, ахнул, отвел нас наверх, где камера, и сказал всем нам: “Ну, господа, попрощайтесь с ним по-божески. В этом “мешке” одна надежда – на Бога!” Не знаю, что тут с нами случилось, не только я, но даже и жандармы стали целовать на прощание Дадиани. С того самого дня я оставил легкомысленный образ жизни. А когда в Петербург прибыл, меня вызвал к себе сам граф Бенкендорф и сказал мне: “Капитан, так и умрешь капитаном, ежели проболтаешься где-либо про этот “мешок”. Будут спрашивать – отвечай: каземат – и только!” А в Тифлисе, когда мы повезли Дадиани, в тот же вечер император велел барону Розену дать бал для Тифлиса, чтобы жена и дочери, включая и жену Дадиани, танцевать не стыдились. И они, говорят, танцевали…
Очевидец событий писал: “Лидия Дадиани в тот же вечер танцевала и много смеялась… она это делала под деспотическим взором матери, которая желала показать (императору) непричастность семьи Розенов к увезенному от них Дадиани”.
Бобруйский комендант закончил свой рассказ:
– Всего три года высидел князь Дадиани в “мешке” с тремя дырками, а когда отворили камеру, так вынимали его оттуда едва живого. Не человек, а развалина, ползал на четвереньках, речь невнятная, глаза безумные… Сослали его в Вятку, а простил его уже новый император, Александр II, с тех пор он и жил в подмосковной деревне жены своей… Вот и конец. Вам еще чаю?
Через несколько дней Никитин навсегда покидал Бобруйск и зашел проститься с комендантом Бабкиным:
– Григорий Данилович, рад я знакомству с вами, благодарю за хлеб-соль. Простите, если спрошу…
– Ну? О чем, молодой человек?
– Кто-нибудь после Дадиани сидел в “мешке”?
– Был и второй узник. Был!
– Кто же он?
– Литовский граф Леон Платер.
– Не знаю его.
– Был замешан в польском восстании шестьдесят третьего года, ну вот и был схвачен идущим “до лясу”.
– Долго мучился?
– Нет. Его скоро повесили. Своими ногами дошел до виселицы. С тех пор “мешок” пустовал. Времена изменились к лучшему, и такое наказание, как “мешок”, сочли в Петербурге слишком уж бесчеловечным…
Виктор Никитин записал последние слова старого бобруйского коменданта, служащего ради пенсии: “Если бы мне велели кого-нибудь содержать в нем, я, прежде чем это сделать, подал бы по телеграфу в отставку, ибо не мог бы и дня прожить с сознанием, что я исполняю роль палача…”
Пулковский меридиан
Шел 1808 год, когда наполеоновские войска, покоряя Прусское королевство, вторглись в “вольный” город Гамбург: к тому времени идеи “свободы, равенства и братства” для них уже ничего не значили, и, покоряя народы, французы вели себя в захваченных странах чересчур нагло… На улицах Гамбурга они устроили облаву на молодежь, чтобы принудить ее для службы в армии Наполеона. В толпе немецких юношей, окруженных цепью штыков, слышались стоны, проклятья, мольбы, а один из немцев, еще подросток, гневно кричал:
– Отпустите меня… я хочу домой! Я ведь не живу в Гамбурге – я из датской Альтоны, это рядом! Вы не имеете права…
Конвоиры, помогая себе прикладами ружей, только смеялись над этими наивными словами. Всех пойманных они загнали в здание казармы, наступила ночь, часовой возился с кремнем, высекая искру, чтобы раскурить трубку. Вдруг на его голову со звоном посыпались разбитые стекла, и в тот же миг из окна второго этажа метнулась тень подростка, совершившего прыжок.
– Вернись! – крикнул часовой. – Не заставляй стрелять…
Ответом ему был топот убегающих ног. От Гамбурга до нейтральной Альтоны было рукой подать, и беглец, зябко дрожа, скоро постучался в двери родного дома.
– Слава всевышнему! – воскликнул учитель Якоб Струве, впуская сына под сень своего дома. – Где ты пропадал?
– Отец, – отвечал Вилли, – мне еще здорово повезло… Но французы так обнаглели, что завтра их можно ожидать даже в нашей тихой Альтоне… я должен бежать!
– Куда?
– Только в Россию, ибо только эта страна способна дать мне покой, только она может устрашить Наполеона…
Так Вильгельм Струве, сын альтонского учителя, оказался в России, где и стал называться Василием Яковлевичем.
В его судьбе еще ничего не было решено.
Почти вся Европа уже была растоптана железной пятой Наполеона, а старый учитель со слезами читал письма сына, писанные по-латыни из тихого университетского Дерпта.
– Мой мальчик Вилли уже студент, он станет филологом и зарабатывает сам – гувернером в добром семействе… Его сочинение об ученых древней Александрии удостоилось золотой медали. Бедная моя Марта, почему ты не дожила до этих дней, чтобы радоваться вместе со мною?..
Сыну исполнилось лишь восемнадцать лет, когда он закончил университет, ему предлагали место старшего учителя истории в дерптской гимназии; юноша отказался, говоря, что теперь увлечен математикой и астрономией. Это правда – дерптская обсерватория стала для него святыней, многие инструменты в ней лежали еще в ящиках, нераспакованные, Струве сам их собирал, по ночам всматривался в таинства звездного мира… Наполеон, бежавший из Москвы, откатывался и далее. Летом 1813 года Струве защищал свой научный трактат на соискание степени магистра математики и астрономии, а в самый разгар научного диспута с улицы протрубил рожок почтальона, кричавшего:
– Друзья, корсиканец разбит в битве под Лейпцигом…
Летом он навестил родительский дом в Альтоне, состарившийся отец сказал ему:
– Спасибо тебе, сын мой, что показал мне свои дипломы и медали из чистого золота, а я тоже приготовил тебе нечто такое, что дороже всего золота на свете… Эмилия, где ты? – позвал он с веранды. – Не стыдись, моя девочка…
Эмилия Валл, наполовину немка, наполовину француженка, удачно сочетала в себе качества добропорядочной немецкой хозяйки с изящным кокетством парижанки. Устоять перед нею было невозможно, через год уже состоялась их свадьба, и в самый разгар ее, когда сдвинулись бокалы над столом, дверь с улицы распахнулась настежь.
– Вилли! – крикнул сосед жениху. – Ты будешь очень счастлив с этой женою… твой первый поцелуй, ей подаренный, отмечен победным грохотом пушек в битве при Ватерлоо!