Анатолий Домбровский - Платон, сын Аполлона
Эпаф взял Платона за руку и повёл по Телестериону, светлому гулкому залу. Теперь в кроне бронзового дерева не было химер, горгон, гарпий и вампиров, которых Платон видел в день великого посвящения, и под ним не сидели, как тогда, Аид и Персефона.
— Я знаю о его смерти, — сказал с печалью в голосе Эпаф, едва Платон назвал имя Сократа.
— Он был моим учителем.
— Учителем, — словно эхо, повторил за Платоном Эпаф. — Человек не может быть учителем, — произнёс он вдруг твёрдо. — Человек может быть только посредником между богом и другими людьми. Да и то лишь в том случае, если посвящён в великие таинства и ему позволено приоткрыть завесу для непосвящённых. Лишь приоткрыть, чтобы злые не воспользовались тайным знанием, глупые не опошлили его, но чтобы мудрые догадались об истом нике и прильнули бы к нему.
— Два посвящённых могут быть полностью открыты друг перед другом, — сказал Платон.
— Но что они сообщат друг другу нового? Оба посвящены и знают одно и то же, не более и не менее. А что сверх того, откроется обоим только там, — Эпаф поднял руку над головой, — где будут приняты под крылья истины души всех посвящённых. И откуда мы, быть может, ещё вернёмся. Но для чего? — спросил он, вдруг остановившись и глядя Платону в глаза. — Для чего? — Его голос отозвался гулко в дальних концах величественного зала и затих.
— Чистая душа не вернётся, — ответил Платон.
— Вот! — обрадовался Эпаф, — Стало быть, все познание — ради очищения. Нет возвращения для познавших себя и очистившихся. Подлинная жизнь там. — Он снова поднял руку. — А что здесь? Зачем? Разве мы не родились чистыми? Кто и зачем посылает души на землю? Никто. Нас влечёт сюда обманчивый вид плоти и поиск дурных наслаждений. Это сказал Эмпедокл, жрец из Акраганта, добровольно расставшийся с земной жизнью в кратере Этны. Здесь, — Эпаф неопределённо повёл рукой, — здесь хранится его книга, которую он назвал «Искупление». В ней изложено главное и незыблемое знание посвящённых. Напомнить ли тебе его слова?
— Да, — попросил Платон.
— Ты их знаешь в ином изложении, но вот как они звучат у Эмпедокла: «Рождение есть уничтожение, которое превращает живых в мёртвых. Когда-то мы все жили истинной жизнью, а затем, привлечённые чарами, порабощённые плотью, пали в бездну земного. Наше настоящее не более чем роковой сон. Лишь прошлое и будущее существуют реально. Надо научиться вспоминать, надо научиться предвидеть, хотя это одно и то же».
— Сократ учил вспоминать.
— Может быть, частности, — сказал иерофант. — Согласен, он указывал вехи, которым обозначен путь к цели. Но цель не в конце пути, а в том, чтобы возвратиться к началу. Мы, жрецы Элевсина, не произнесли ни одного слова против Сократа. Мы сказали: «Кто подлинно познал себя, тот познал Космос и Бога и является посвящённым в великие таинства». Сократ проник в Истину непосредственным опытом души. Он открыл дверь не в новое святилище, а сам подошёл к двери возвращения на родину души. Афиняне убили постучавшегося в Храм Истины на пороге божественного дома. Но его душа жива и свободна.
— Ты сказал, что Эмпедокл бросился в огненный кратер вулкана. Зачем, Эпаф? Какое разочарование или обида могут оправдать самоубийство? Сократ сказал, что нет справедливости на этой земле, потому что все ходят в масках невежества. Он срывал маски и — убит. Маска приросла к телу, расставаться с ней больно и страшно, и многие думают, что тело — это всё, чем они обладают. Если убили человека, указавшего людям на то, что в их телах заключена бессмертная звёздная душа, то что ещё может удержать нас среди этих людей? Ты сказал, что Эмпедокл бросился в Этну...
— Тебе так больно? — спросил иерофант.
— Да, Эпаф.
— Тогда скажи, считаешь ли ты, что жизнь Сократа была благом, а смерть его есть зло? Суд был несправедлив, философа осудили за правду, но палач праведника сам заслуживает кары. Так ли ты думаешь, Платон?
— Да, я так думаю.
— В чём же заключалось благо жизни Сократа? Только ли в том, что он ел, пил, ходил по улицам и площадям Афин, пировал с друзьями? Не отрицаю, всё это было ему приятно, он радовался, как всякий живущий, простым и здоровым удовольствиям. И в этом он видел благо. Но только ли в этом?
— Нет, — ответил Платон. — Он сам называл себя повитухой истины, этому отдавал всего себя и этим гордился.
— Стало быть, Сократ гордился тем, что воскрешал в душах людей забытые истины? Так?
— Да, так.
— Значит, убив Сократа, афиняне убили неродившиеся истины.
— Да, Эпаф. Ты хорошо сказал.
— И никто не может отныне заменить Сократа? Или его лучшие ученики способны заменить учителя.
— Конечно, они могут это сделать.
— Жизнь учеников Сократа уменьшает зло, которое совершили афиняне, убив Сократа?
— Да. Это, кажется, очевидно.
— То, что уменьшает зло, увеличивает благо, не правда ли?
— Правда, Эпаф.
— Теперь скажи, может ли лучший ученик Сократа убить себя и тем самым не убить благо, увеличив долю зла в этом мире? Не преступление ли это перед Богом, который понуждает этот несчастный мир к совершенству ради блага всех?
— Да, преступление, — ответил со вздохом Платон. — Так следует из твоих слов, Эпаф.
— Но возможны иные слова и иные суждения?
— Не знаю.
— Тогда ищи. А чтобы искать, надо, по крайней мере, жить. Смерть найти легче всего. Она, конечно, даёт ответы на все вопросы, но уже не здесь. Стало быть, тому, кто избрал смерть, здесь и вопросы задавать не следует. Ты же сомневаешься, ждёшь ответы на земле. Этому тебя научил Сократ, не так ли? Если же он передал тебе пустое знание, то и трагедии нет. Просто умер Сократ-человек, как умер твой отец, твои дяди, другие родственники. Это печально, конечно, но не трагично. Так устроена эта быстротекущая жизнь. Если же умер учитель истины, учитель единственно стоящего на земле занятия, если он казнён за святое дело, тогда это трагедия мира и твоей души. И ты не просто обязан пережить своё горе физически, но должен нести свою душу, как факел, переданный тебе праведником. Да, это бездарный и жестокий мир, но ты уже принадлежишь миру другому, начавшемуся с Сократа и не должного закончиться тобой. Иначе Сократ жил напрасно. Твоё самоубийство было бы сродни предательству. Если же смерть Сократа — просто уход хорошего человека, каких тысячи, то тогда тем более не стоит накладывать на себя руки. Есть повод для печали, но нет причины для самоубийства. Оттого, что умирают другие, не стоит умирать всем. Пойдём любоваться грозой, — вдруг предложил иерофант. — Ночная гроза прекрасна.
Портик укрывал их от дождя, но полнеба оставалось открытым. Оно то и дело вспыхивало голубым и оранжевым светом, раскалывалось пополам, пронзённое огненными стрелами Зевса, шипело и грохотало, обрушивая на землю потоки воды. Воздух, пропитанный запахом небесного огня, вздрагивал при каждом ударе грома. Листва на деревьях шумела, словно морской прибой. Разбивающиеся о гранит струи воды рождали фонтаны встречных брызг, что светились при вспышках молний, как драгоценные камни.
— И ещё есть радость созерцания, — продолжая прерванный разговор, сказал Эпаф. — Созерцание нерукотворной и рукотворной красоты — ни с чем не сравнимое наслаждение. Красота — есть присутствие Бога.
— А там красота равна Богу, — сказал Платон.
— Там? — Молния полыхнула в полнеба, и высокий гром гулко прокатился по небесной тверди. — Ты сказал: там?
— Да, — ответил Платон.
— А если там ничего нет, если всё только здесь? — проговорил из тьмы Эпаф.
— Разве это возможно? — спросил Платон и напрягся, ожидая ответа.
Но его не последовало. Блеснула молния. Свет озарил портик. Где недавно стоял иерофант, никого не было. Он больше не появился, хотя Платон ушёл не сразу.
И утром Платон с ним не встретился. Фрике разбудил хозяина до восхода солнца, напоил тёплым молоком, что успел купить на рынке, и они отправились дальше, теперь уже в Мегары.
Элевсинский залив, вдоль которого они шли, был спокоен, а когда над ним из изумрудного кокона поднялось солнце, зыбкое, продрогшее за ночь, он вдруг заискрился так ослепительно и широко, что Платон невольно остановился, распростёр руки и крикнул громко:
— Здравствуй, Феб!
Стая чаек, привлечённая криком, закружилась над путниками в шумном вихре. Платон вложил в рот два пальца и громко свистнул.
Фрике расхохотался: это он когда-то научил Платона так свистеть.
Захохотал и Платон.
— Будем купаться в золотой воде, — сказал он Фриксу, сбрасывая с себя одежду. — Отпусти мула, он от нас не уйдёт.
Они кинулись в холодную воду, пахнущую вчерашней грозой, охая и фыркая. Чайки спустились ниже и загалдели ещё пуще. Мул, слушая их верещание, нервно прядал ушами.