Гусейнкули Гулам-заде - Гнев. История одной жизни. Книга вторая
— Что нужно?— спросила она хрипловатым голосом.
— Полиция.
— Это ты, Сабер? Чего тревожишь по ночам уважаемых людей? Они делом заняты.
— Да уж так вышло,— миролюбиво отвечает полицейский.— Открой, Халида, есть разговор.
Женщина идет через двор и ворчит:
— Ни днем, ни ночью нет покоя... Как будто я и не задолжала вашему брату, никого не обидела.
Только теперь стало видно, что она пьяна. Мы отталкиваем ее и идем к дому. Подбоченясь, она кричит нам в спину:
— Совсем обнаглели! Куда прете?! Мешать не позволю...
— Помолчи, Халида,— советует Сабер.
Но она не унимается.
— Ну, идите, там только вас и дожидаются! Посмотрю, как вы будете уносить ноги.
В просторной комнате пахло вином, жареным мясом с луком и еще тем кислым, противным, чем всегда пахнет там, где пьют. На ярком ковре, среди бутылок и разной снеди, в самых неожиданных позах разместились несколько полуодетых офицеров и женщин, которых я раньше не раз видел возле ресторана. Все были смертельно пьяны. Никто не обратил на нас внимания. Только один из офицеров посмотрел на меня осоловелыми глазами и пробормотал, едва ворочая языком:
— А, ождан, валяй, заходи... только учти — свободных бабенок уже нет... Разве только сама Халида... ее ка... кавалер уже готов. А она... она— о!.. Не пожалеешь... Я бы сам... в три удовольствия.
— Ну, киса,— пропела томно, изнывающе женщина, которую он обнимал.— Как тебе не стыдно... ведь я с тобой!.. Побереги себя до утра!..
— Что же с ними делать?— спросил я Пастура.— Они не смогут идти.
— Да и арестовать их здесь, в этом свинарнике,— отвечает он.— Оружие мы заберем. Дверь закроем и поставим часовых. Пусть себе спят и чешутся... утром разберемся.
Так и сделали. Когда мы уходили, Халида все еще стояла, покачиваясь, у калитки.
— Ну, убедились?— пьяно засмеялась она.— Получили под зад?
— А ты шла бы в дом,— спокойно сказал Сабер,— спать пора.
— С тобой, что ли?— крикнула она.— Так чего ж уходишь? Подойди — обожгу-у!..
Полицейский брезгливо сплюнул и хлопнул калиткой.
— Ну, теперь осталось, пожалуй, самое главное,— сказал я, когда мы вышли на улицу.— Надо пробраться в казармы.
— Гусейнкули,— умоляюще попросил Пастур,— позволь мне поговорить с солдатами. Я же старый агитатор, здесь меня знают. Побеседуем по душам, они пойдут с нами.
— Что ж, пожалуй, можно попробовать,— согласился я.— Хотя у нас был иной план: сначала отрезать солдат от пирамид с винтовками, поставить там часовых, а потом уж вести переговоры.
— Своих людей поставить возле оружия можно,— согласился Пастур,— только это мало что даст. Если солдаты поймут, что мы им не доверяем и даже боимся, они возмутятся. А тогда уж никакого разговора не получится. Разреши мне одному пойти. Так будет лучше...
— Что скажешь, Аббас?
Аббас помолчал и ответил уверенно, словно обдумывал это уже давно:
— Надо идти одному — тебе... мне или ему. Но Пастур предложил себя первый...
Я обнял Пастура.
Мы стояли возле мечети, в тени густых деревьев. На каменных плитах широкого крыльца лежали таинственные блики, И вся площадь перед мечетью была залита мерцающим неверным светом.
Через площадь, не оглядываясь, шел Пастур. Мы провожали его взглядами, пока он не свернул за угол.
Он ушел, а мы сели на ступеньках мечети и стали молча ждать.
Перед нами лежал ночной спящий город. В редких окнах тускло светились лампы. Где-то лениво лаяли собаки. Устав, они смолкали, но стоило подать голос одному псу, как тут же отзывались другие.
Улицы были пустынны — в эту пору горожане неохотно выходили из дому.
Стараясь отвлечься от тревожных мыслей, я стал представлять, как спят в своих теплых постелях люди. И, конечно же, сразу подумал о Парвин. Наверное, лежит щекой на ладошке, рот ее чуть приоткрыт и ресницы чуть вздрагивают, потому что ей снится что-то... и быть может, она видит во сне, как скачу я по горной дороге навстречу опасности... И мама чутко спит, готовая быстренько вскочить, если вдруг почует тревогу...
Курдская серебряная сабля-полумесяц уже зацепила своим острием верхушки деревьев. Небо чуть просветлело, звезды потеряли свою недавнюю яркость...
— Что же там?— с томительной тоской спрашивает Аббас.
Как по команде, мы поворачиваем голову в ту сторону, куда ушел Пастур. Что же гам в самом деле? Может, уже схватили нашего друга, связали руки, поставили к стенке, и озверевший офицер командует взводу солдат взять его на прицел... Или митингуют солдаты, злые после прерванного сна, и не хотят понять, что только с нами им по пути... А может...
— Что же, мы так и будем сидеть?— спрашивает Аббас и вскакивает, потрясая маузером.— Его там, может, сапогами топчут, а мы..
— Погоди, Аббас,— говорю я, понимая, что творится на душе у друга.— Мы же договорились: сигнал — две пулеметные очереди.
— Так это — если все хорошо,— горячится Аббас,— а если все плохо?
— Подождем еще немного,— стараясь говорить спокойно, возражаю я.— Ворвемся и можем все испортить. Да и что мы против восьмисот человек?..
Но Аббас уже не может успокоиться. Он ходит перед нами, готовый в любую секунду ринуться на врага.
Да и я понимаю, что времени прошло слишком много и что пора бы уже Пастуру дать сигнал или хотя бы вернуться: ведь солдаты его знают и в обиду не дадут, даже если и не решатся перейти на сторону восставших.
А сигнала все нет. И снова самые страшные картины рисует воображение.
И вдруг слышим в предрассветной рани:
— Та-та-та-та-та... Та-та-та-та-та...— заговорил пулемет.
И еще не замолкла вторая очередь, а Аббас уже закричал что-то радостное, заплясал перед нами, размахивая маузером. И все стали улыбаться, потом засмеялись, похлопывая друг друга по спинам, и говорили какие-то слова, перебивая и не слушая один другого.
— Пошли!— крикнул я, пряча оружие.— Пастур тоже заждался.
Оставив коней, мы пересекли площадь почти бегом, и только свернули за угол, как услышали нестройный гул множества голосов. И чем ближе подходили мы к казарме, тем явственнее можно было различать слова.
— Да здравствует революция!— срывающимся мальчишеским голосом крикнул кто-то.
А басовитый, но тоже взволнованный голос повторил за ним:
— Смерть изменникам родины! Долой тиранов!
Аббас шел рядом со мной и все заглядывал в лицо сияющими глазами. И вдруг схватил меня за плечо.
— Погоны! Сорви погоны, теперь они ни к чему!
Он сам торопливо стал рвать с меня погоны, которые в последний раз сослужили нам службу в эту ночь. А я достал из кармана красную ленточку и прикрепил ее к пуговице на груди.
— И фуражку долой!— возбужденно крикнул Аббас и швырнул мою фуражку через забор в чей-то сад.
Ворота воинской части были распахнуты настежь, во дворе гудела взволнованная толпа солдат, у многих уже горели на гимнастерках красные банты. Нас увидели, с криками подхватили на руки и понесли над головами, над смеющимися и что-то кричащими лицами — среди них мелькнуло и пропало лицо Пастура.
Нас поставили на какие-то ящики. Вокруг шумела, ликовала толпа, кто-то размахивал красным полотнищем. Над толпой подняли Пастура, понесли к нам, и он беспомощно, нелепо вскидывая руки, поплыл над головами. Его тоже поставили на ящик.
— Все в порядке,— улыбнулся он мне.
— Видим, дружище! Спасибо! — пожатием руки ответил я на его улыбку.
— Тише!— заглушая другие голоса загремел знакомый уже мне бас.— Пусть гости говорят!
Гул постепенно смолк.
— Говори, — шепнул мне Пастур и громко объявил: — Сейчас выступит член реввоенсовета Гусейнкули-хан.
Поборов волнение, я стал говорить о программе восстания, о том, что вся земля будет национализирована и роздана крестьянам, что вода будет принадлежать тем, кто обрабатывает землю, а власть после свержения диктатуры перейдет к народному правительству.
— А если кто учиться хочет? — крикнул молоденький солдат.
— А для тех, кто хочет учится, мы откроем школы и обучение в них будет бесплатное.
Солдат широко заулыбался и стал что-то объяснять соседу.
На них зашикали. Обладатель громового баса — им оказался низкорослый, длинноносый солдат, совсем щуплый на вид — спросил:
— Ну, хорошо, землю, значит, крестьянам, а нефть? Она у англичан и американцев... с ними как?
— Все богатства нашей земли будут принадлежать народу,— ответил я, вспоминая недавнюю горячую речь Са-лар-Дженга. — Мы знаем, что иностранцы грабят нашу страну самым подлым образом, что правительство торгует народным богатством. Вот поэтому мы выступаем против иностранцев, поработивших страну, и против тегеранского правительства и его политики угнетения и несправедливости. Мы ведем борьбу за счастье народа!..
— Да здравствует революция!— крикнул Аббас, и сотни солдат подхватили этот лозунг.