Алексей Шеметов - Вальдшнепы над тюрьмой (Повесть о Николае Федосееве)
Вечером собрались друзья, и всех их ошеломил внезапный отъезд «кузины». Они ни о чём не расспрашивали Николая, догадываясь, что произошло неладное. Сергиевский и Шестернин посидели с полчаса и ушли, оставив расстроенных товарищей одних. И как только они ушли, вскрылась ещё одна неожиданность: Костя Ягодкин признался, что он завтра уезжает в Троицк, что задумал это несколько дней назад, но молчал, потому что боялся, как бы не отговорили друзья, а жить во Владимире у него нет больше сил и он хочет отдохнуть в своей семье, у матери и сестёр.
Друзья молча поужинали на кухне (остался приготовленный Машей и остывший обед), вернулись в свою мужскую комнату, попытались тут поговорить, но это не удалось.
Николай хорошо знал (тюрьма научила), что беду легче переживать в работе. Он сел за столик и стал переводить стокгольмские лекции Максима Ковалевского, исследователя первобытной общины и феодализма. Костя сел за другой стол и занялся письмами. Алексей, сняв сапоги, прилёг с журналом на диван.
Никогда ещё в этой квартире не было так тихо. Кроме скрипа двух перьев и бумажного шелеста, не слышно никаких звуков. Правда, Алексей Санин, привыкший давать всякие справки, и теперь не мог от этого удержаться и изредка подавал голос.
— Послушайте, в нашем стольном граде самая высокая смертность. Пятьдесят человек на тысячу.
Не получив никакого ответа, он продолжал безмолвно читать, но минут через десять опять докладывал:
— Во Владимире самая загрязнённая вода.
Опять никакого отзыва, опять тишина и опять голос Санина:
— Знаете, сколько лет живёт здесь человек?
— Сколько? — заинтересовался Ягодкин.
— Двадцать с половиной лет.
— Неправда!
— Как неправда? Вот, чёрным по белому: «Средняя продолжительность жизни — двадцать и одна вторая года».
— Что ты читаешь? — спросил Федосеев.
— Статью доктора Сычугова.
— Завтра напомни, я просмотрю.
— Зачем тебе просматривать? Я всегда к твоим услугам. Вот останемся вдвоём — возьмёшь меня ассистентом.
— Занимайся своим делом. Ты скорее что-нибудь напишешь. Моя работа затягивается, разрастается.
Не видно ни конца, ни края. История общины привела к истории крепостного хозяйства, а сейчас вот подхожу к развитию капитализма. Хватит ли сил-то?
— У тебя хватит, — сказал Алексей. — Лишь бы опять не засадили в тюрьму. Заехал ты, конечно, далеко. И глубоко. Думаю, у тебя получится что-то вроде общей экономической имтории России.
— Николай, — сказал Костя, — знаешь, что тебе хочет достать Шестернин?
— Что же?
— Скребицкого. «Крестьянское дело в царствование Александра Второго».
— Все тома?
— Да, полностью. Хочет ошеломить тебя неожиданно.
— Господи, как мне в книгах везёт здесь! — сказал Николай.
Они разговорились и просидели почти всю ночь. Потом легли все в одной комнате, как будто в другой ещё оставалась Мария Гермаповна.
— Будем ждать, когда она вернётся, — сказал, вздохнув, Николай. — А может быть, ещё приедет какая-нибудь гостья. Алёша, позови-ка сюда сестру.
— Не приедет, — сказал Алексей и, скрипнув пружинами дивана, отвернулся от разговоров к стене.
— Да, Катя, пожалуй, не приедет, — сказал Николай. — Я уже звал её — не примчалась. А хотелось бы увидеть дорогую корреспондентку. Как она помогала в «Крестах» своими добрыми письмами! Друзья, что-то Петрусь не отвечает мне ни на одно письмо. Ладно ли там с ним? Хоть бы дотянуть им благополучно срок. Звал я Петруся сюда — молчит. Эх, собраться бы здесь всем казанцам да развернуться по-настоящему!
— Смотрите, — сказал Костя, — вроде, светает?
— Да, окна побелели, — сказал Николай. — Форточку-то я не закрыл.
— Коля! — громко, испуганно прошептал Костя. — Так уж раз было! Помнишь? Ты точно вот так же тогда сказал: «Форточку-то я не закрыл». Помнишь?
— Да, это ведь тоже было в апреле. И светало, и Алексей лежал на диване, и он отвернулся к стене. Удивительно! Просто повторение. Только петух ещё не кричит.
— Слушай, Николай, а блюдо-то помнишь? Тарелку-то с конфетами, а? Кто тогда подходил? Выдрин подходил, брал конфету?
— Кажется, брал.
— Ну вот, он и предал.
— Но и ты опускал руку в блюдо. И, кажется, Сычев. Брось подгонять наше дело под евангельский сюжет. Ты здоров ли? Почему так шепчешь? Кого боишься?
— Нет, я просто поражён совпадением, — сказал Костя полным голосом.
— Выдрин всё-таки не Иуда, — сказал Николай. — Иуда за серебро предавал, а этот из-за трусости. Напугался и начал всё выкладывать.
— Всё равно предатель.
— Троичанин, — сказал Алексей.
— Ты разве не спишь? — сказал Николай.
— Нет, я смеюсь под одеялом над костиной мистикой.
— А что значит «троичанин»? — спросил Костя. — Что ты хотел этим подчеркнуть, Алексей? А? Может, вы считаете и меня предателем, раз я уезжаю?
— Костя, милый, — сказал Николай, — ты что, с ума сошёл? Кто тебя считает предателем? Ты свободен и можешь ехать, куда хочешь. Вернее, куда пустит полиция. Алексей побывал дома, я тоже, будь у меня связь с семьёй, с радостью повидался бы, а почему же тебе нельзя? Погостишь, поправишься и опять возьмёшься за дело. Не обязательно с нами. Хорошо, конечно, действовать скопом, но неплохо и вширь раздаваться. Посмотри, сколько казанцев в Поволжье. Это наши сеятели.
— Костя, ты не так меня понял, — сказал Алексей. — Выдрин — троичанин, вы знали его в гимназии и могли бы раньше раскусить. Вот что я хотел сказать.
— Попробуй раскуси человека, пока не узнаешь его в беде.
— Ладно, друзья, — сказал Николай, — давайте всё-таки уснём. Работы полно, надо беречь силы.
4
Они остались вдвоём, и ничего трудного в этом не было бы, но Алексей вскоре слёг, подкошенный тяжёлой весенней инфлюэнцей. Николай закрутился волчком. Утром он наскоро топил печи, жарил яичницу, кипятил молоко, потом, сбегав в аптеку, пичкал друга лекарствами, оставлял ему на табуретке возле кровати еду и питьё, забегал к Латендорфу, уговаривал его служанку Авдотью присмотреть за больным, потом нёсся на почту, подавал телеграмму Кате Саниной (ежедневно!), заходил к Сергиевскому, расспрашивал его, как идут дела у Василия Кривошеи, просил передать ему новую книжку для рабочих, потом спешил к Беллонину репетировать его детей, одного из которых он готовил в гимназию, другого — в межевой институт. Землемер, как и обещал, позвал Федосеева, подвал в конце марта и сразу же дал денег. А неделю назад, встретив во дворе репетитора и увидев на нём разбитые ботинки, брезгливо поморщился и сказал:
— Как же так, марксист? С капиталом всё время возитесь и не можете вырвать на обувь? — Он сунул под пальто руку, достал бумажник и вынул из него новенькую синюю кредитку. — Ступайте сейчас же к Ионовым и купите шевровые сапоги. Или лаковые.
Федосеев пошёл не в иововский магазин, торгующий на главной улице, а на местную Хитровку, занимающую один угол Торговой площади, и купил там не шевровые и не лаковые, а юфтевые поношенные сапоги, и от беллонинских пяти рублей у него осталось три с полтиной, и сначала он не сообразил, что ещё надо купить, а потом, выйдя на улицу, завернул в картузную лавку, взял тут небольшой картонный ящик, вернулся на торговую площадь и пошёл по съестным рядам. Была пятница, и базар гудел от мужского говора, смешанного с женским крикливым щебетом. В губернии свирепствовал голод, но здесь торжествовало изобилие, прилавки, лотки и корзины ломились от всяческой снеди. — Гречишники, горячие гречишники! — тоненько кричала одна торговка. — Помните великий пост, покупайте гречишники! — кричала другая. Федосеев с них и начал, с этих серых гречневых пирамидок, разрезанных вдоль и смазанных постным маслом. Потом он купил грецких и кедровых орехов, тульских пряников, московских филипповских саек и сушек, кавказского изюма, владимирских засахаренных вишен, горячих пирожков с грибами, тёплую, только что испечённую кулебяку, два фунта кровяной колбасы и фунт дорогих конфет. Наполнив ящик, он выбрался из рядов, и тут его окружили городские нищие и мужики, выгнанные голодом из деревни. Он опорожнил ящик, вернулся, снова наполнил его той же снедью и тогда, потупив голову, сгорая от стыда, прошёл сквозь толпу голодающих без остановки. Он хотел порадовать больного друга и сам радовался, когда наполнял ящик, а сейчас нёс его перед собой с таким чувством, будто украл это всё у тех оборванных, измождённых людей, которые тянули к нему руки и смотрели на него уже не жалко, не просяще, а жадно, требовательно и злобно.
На Нижегородской, около дома второй полицейской части, он увидел идущую навстречу девицу, весьма странную: она шла в распахнутой тальме, неся под полой баул. Приблизившись, она остановилась. Из всех прохожих она выбрала именно его, может быть, потому, что он слишком пристально смотрел на неё.