Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
— Вижу, что помешала. Извините. Не хочу быть назойливой и ухожу.
— Ах, пожалуйста, Елена Павловна. Это так, пустяки…
— Правда? А чем вы заняты?
— Так, пишу кое-что от скуки.
— От скуки! То-то вы совсем исчезли с горизонта. Почему не заходите столько времени?
— Да так, все время страшно занят… Елена Павловна рассмеялась.
— Скука… страшно занят… что-то не вяжется. Чепуху городить изволите, сударь. А я за это время чуть замуж не вышла. Обвенчалась, вы бы и не узнали.
— Так что же вам помешало? — стараясь улыбнуться, спросил Федор.
— Что помешало? Жду, пока вы сделаете предложение.
— Это, понимаю, шутка.
— Я всякое дело люблю начинать с шутки. Да и вся-то наша жизнь — шутка. Покажите, что вы писали. Вижу, что-то литературное.
— Извините, это сущий пустяк.
— Так вот этот пустяк и покажите. Или прочтите сами, так будет еще лучше.
Федор прочитал Олсуфьевой несколько готовых вчерне сцен.
Когда он окончил чтение, Олсуфьева ничего не сказала.
— Вам не нравится? — спросил Федор.
— Не особенно. Расплывчато и неясно. Трагедия требует, чтобы кипела страсть в каждой строчке. А у вас не только кипения, даже волнения не чувствуется. На сцене вы совсем иной, когда передаете чужие мысли. И потом, я замечаю влияние наших пресловутых отечественных трагиков. — А это — топтание на месте. Все должно идти вперед.
— Значит, бросить? — спросил Федор.
— Зачем бросать? Продолжайте. Только возьмите более крепкий тон. Вам бы почитать греческих трагиков. Без всяких наших доморощенных приспособлений. К сожалению, сие невыполнимо. Впрочем, если будете изредка навещать меня, отставленную невесту, мы это как-нибудь пополним. Если не с античных подлинников, то хотя бы с точных французских и английских переводов начнем.
Елена Павловна осторожно овладела рукописью. Долго ее перелистывала. Спросила:
— Это личное? Пережитое?
— Разве это обязательно?
— Нет. Но каждый цветок поворачивается сердечком к лучам, его согревающим. Только не всякие лучи греют. Иные только светят, и тогда…
— Что — тогда?
— Тогда цветок никнет головкой. И засыхает. Ваша героиня похожа на такой холодный, блуждающий луч. Потому и герой так вял и бескровен. Идея мне нравится. Но только она требует, чтобы ее наполнили огнем и страстью, горячей кровью и бурным трепетом сердец, а не каким-то идиллическим киселем. Тогда видны будут люди, как они есть, живые люди, а не какие-то призраки, колеблющиеся в тумане. Всему живому свойственно неистовствовать и бесноваться, быть дерзким и кротким, смотря по обстоятельствам, бороться, совершать ошибки, каяться и рвать на себе волосы, брать свое с бою, а не шмыгать носом и ждать, пока небо за доброе поведение пошлет награду в виде дождя галушек. Такова подлинная жизнь в отличие от надуманной мертвечины. Живое — живет на земле, а не витает в облаках. И «спутники» у него земные, часто меняющиеся. Избави нас бог от вашего «вечного спутника», подобно тени шествующего за нами по пятам. Сие похоже на одно из наказаний дантовского «Ада». Брр…
Федор взял рукопись и молча разорвал ее на мелкие клочки.
— Finita[70] «Вечному спутнику», — усмехнулась Олсуфьева. — У, злюка! Даже губы дрожат… Возьмите и прибейте меня. Я заслужила. Ни кричать, ни сопротивляться не буду. Виноватого бьют. Живой человек пробуждается. Это — вы. Впрочем, в жизни вы совсем иной, чем на бумаге. Только шибко умеете владеть собой. Вот, даже не деретесь.
Федор, нервно шагавший из угла в угол по комнате, улыбнулся.
— Батюшки-светушки, никак смеется! — с комическим ужасом воскликнула Елена Павловна. — Значит, драться не станет. К добру или к худу? К добру для моих боков и к худу для плана трагедии, который я хочу предложить. Она требует страсти и злости, а отнюдь не ангельской кротости. План мой таков: все бурлит и клокочет; все полно движения и борьбы. Действующие персоны совсем, ну, совсем живехонькие люди. Они с лету хватают, что им нравится, рвут страсть в клочья. Мучаются, страдают, наслаждаются и погибают. Погибают, радуясь тому, что они жили. Ну, точь-в-точь как это бывает в жизни! Идея: их трагическая вина состоит в том, что они родились в образе и подобии живых людей. И ни в чем ином. После смерти их называют героями, хотя они всего лишь люди. Самые обыкновенные люди. Даже не очень умные.
— Вроде меня? — засмеялся Федор.
— Н-нет… Вы слишком умны, философичны, а потому в герои не годитесь. Я же говорю о самых обыкновенных людях. А вы — иной. Вы подчиняете кровь рассудку. Для героя сие не годится. Был один такой «пьяный британский дикарь»[71]. Так вот, он любил возиться с такими героями. Они у него погибали массами, благодаря своей «глупости». И знаете что? Как сие ни забавно, а его неумные герои живут даже и до сего дня. Разумеется, в памяти умных потомков. Да он и вам не безызвестен, дикарь оный. Его звали Шекспиром.
Федор остановился перед Еленой Павловной, заложил руки за спину и долго смотрел на нее молча, с еле уловимой улыбкой. Она была серьезна, не мигая смотрела Федору в лицо светлым, ничего не выражающим взглядом и одной рукой слегка поправляла прическу. Федор сказал:
— Умная вы особа. Зело умная, сверх меры.
— Это я-то? Не по адресу, сударь. Полагаю, вы меня за «другую» принимаете. За ту, которая так же умна, как и вы. Мы — глупенькие.
Невольно вздохнула, подавив вздох на полдороге. Федор все еще улыбался.
— Ах, да… Я ведь вам не сообщила еще о цели своего визита. Александр Петрович очень просит вас забежать вечерком ко мне. Что-то страшно важное сообщить желает. Двор спешно собирается в Москву со всеми театральными атрибутами, а бригадир растерялся, не знает за что хвататься и, кажется, тоже спешно собирается повеситься. Одной мне его не отговорить от сего преждевременного намерения, так уж вы не откажите составить компанию. Вы знаете ведь, какой это «настоящий» человек: рассуждать долго не любит. Чего доброго…
Федор обещался быть.
По уходе Олсуфьевой он долго, сосредоточенно и молча, мерял шагами комнату. Слова о людях с холодной кровью больно его задели. Ах, если бы она знала! Если бы хоть кто-нибудь знал, какие бури клокочут в его душе! Только эти бури не могут быть вызваны наружу первой встречной или первым встречным по их желанию. Нужно нечто большее, чтобы вывернуть человека наизнанку. Это большее уже было однажды и, должно надеяться, не повторится вновь.
Бывают бури, от которых слабому человеку, «не герою», можно уцелеть только раз.
У Федора временами бывали как будто беспричинные, но необычайно сильные душевные приливы. Он их боялся и избегал вызывать в себе. Как-то неожиданно, под влиянием внешних раздражений и внутренних раздумий, откуда-то со дна души набегала и захлестывала сознание горячая волна самых разноречивых чувств и переживаний. Чем эта волна вызывалась, как нарастала, что стремилась выявить? Федор не мог ответить ни на один из этих вопросов, не мог разобраться в причине явления, хотя и пытался сделать это не раз.
Пока шли спектакли, Федор приписывал свою взбудораженность волнению перед трудной ролью. Он научился задерживать в себе нарастание подъема волны на один, два дня, чтобы дать ей потом возможность безудержно выхлестнуться наружу на сцене, от лица изображаемого им героя. Тогда он порывал со всякой рассудочностью и клокотал как вулкан, пока окончательно не опустошал себя. В самые, казалось бы, безразличные сцены и моменты он вкладывал такие неожиданные чувства, что одна и та же пьеса каждый раз звучала по-новому. Буйный пыл и стремительность переходов от настроения к настроению порою замораживали кровь не только у зрителей, но и пугали товарищей Федора по сцене. Все мелочное, обыденное, часто встречающееся в жизни, что в повседневности только слегка раздражает, припоминалось на сцене, как-то само собой сгущалось и находило выражение в потрясающих обобщениях. Чистая натура Федора, особенно чувствительная к проявлениям всякой несправедливости в жизни, но не имевшая возможности бороться с этой несправедливостью, на сцене ловила на лету всякий повод, чтобы в огненных словах излить свое негодование. Такие моменты звучали у Федора особенно убедительно. Иногда скучный в общем спектакль превращался в сплошной триумф для артиста. И такова уже сила таланта: те, против кого обращалось это огненное негодование, восторгались более других игрою Волкова.
После такого подъема Федором обычно овладевало умиротворенное настроение на несколько дней, а то и недель. Бывало и так, что взрывчатый материал скоплялся в душе Федора в то время, когда не было спектаклей. Тогда он либо старался с головой уйти в какую-нибудь постороннюю работу, вроде лепки или резьбы по дереву, чтобы перебороть приступ неудовлетворенности, либо, если и это не помогало, запирался в комнате под предлогом нездоровья на несколько дней и здесь, наедине с собственными мыслями, мучился, скрежетал зубами, неистовствовал в бессильном отчаянии и даже плакал, пока не перегорало в душе все мучительное и он не получал возможность снова смотреть на свет глазами привычного наблюдателя.