Евгений Войскунский - Девичьи сны
Я знала, что Сергей пытался поступить в летное училище в Борисоглебске, но его не приняли по социальному происхождению, и он там работал на заводе до призыва в армию. И больше ничего не знала. Фамилию Глухов слышала в первый раз…
— Это правда — то, что он написал? — спросила я вечером. — Это правда?
О, как я жаждала услышать, что глуховская писанина — подлая клевета! Но Сергей не ответил. Он сидел на своем крае тахты, обняв колено, и угрюмо молчал.
— Сережа, не молчи! — молила я. — Сережа! Ты же не мог предать человека… Ну, не молчи, не молчи…
— Никого я не предавал, — сказал он резко. — Комкор Глухов был враг. Вот и все.
— Как это — враг? — Я растерялась. — Он же реабилитирован. Его сын пишет, что Глухов…
— Мало ли что пишет! Там аварии были на заводе! По его вине.
— Откуда ты знаешь, что по его вине?
— Знаю! Были доказательства, меня убедили.
— Кто убедил? КГБ?
— Тогда не было КГБ. В НКВД были доказательства. Да я и сам от Глухова слышал… он боялся разоблачений…
— Значит, ты действительно написал донос на человека… на отца своего друга?
— Что ты пристала?! — взорвался он. — Я подтвердил то, что знал, вот и все! И прекрати этот допрос дурацкий!
— Не смей на меня кричать. — Я с трудом ворочала языком.
— А ты не смей допрашивать!
Я не спала всю ночь. Сергей тоже не спал — я не слышала его обычного похрапывания. Она тянулась бесконечно, эта жуткая ночь, но всему приходит конец, и, когда за шторами просветлело, я сказала Сергею, что не смогу жить с ним дальше.
— То есть как? — вскинулся он, сев на постели. — Ты что, Юля? Что ты несешь?
— Не могу жить с доносчиком.
— Дура! — заорал он. — Из-за какого-то хмыря ломать жизнь?! Дура набитая!
Путаясь в рукавах, я влезла в халат и выскочила из нашей комнаты в смежную. Ниночка еще спала. Из-за ширмы раздался сонный мамин голос:
— Юля, что случилось? Что за крик?
Сергей, в трусах и майке, выбежал следом за мной в кухню, схватил меня за плечи, заговорил судорожно сжатым голосом:
— Не делай глупости… Остынь, опомнись… Юля, у нас семья, нельзя, нельзя ломать… Опомнись, прошу тебя…
Я стояла, закрыв глаза. Слезы душили, но я изо всех сил удерживалась, чтоб не сорваться, не взвыть жалобным воем… Тяжело вспоминать эти дни…
Просьбы Сергея, уговоры мамы, недоумение, застывшее в Ниночкиных глазах, — ничего не подействовало на меня. Я взбрыкнула. Пусть я набитая дура. Пусть. Но я не могла иначе.
Сергей собрал свои вещи, книги, бумаги. У него было мертвое лицо, когда он, не глядя на меня, буркнул «Прощайте» и пошел к двери. Дверь хлопнула так, что дом сотрясся. Тут-то я и дала волю слезам. Это был такой плач, такой вселенский плач… никак не могла успокоиться… Мама заставила выпить горькие капли… от озноба стучали зубы…
В моей памяти та осень и зима слились в какое-то пустое время — словно вокруг простерлась серая стоячая вода, чуть подернутая рябью. Эльмира и Котик опекали меня. То в кино мы ходили, то мчались в филармонию на концерт Брук и Тайманова — они здорово играли на двух роялях, — или слушать «Франческу да Римини», или что-нибудь еще из репертуара приезжего дирижера Натана Рахлина. Котик был меломаном и не пропускал хорошие концерты. Вот человек, которого хватало на все — на работу, на семью, на спорт, на музыку.
Он поддерживал отношения с Сергеем. От него я знала, что Сергей живет в пустующей квартире своего сотрудника. У меня рвались с языка вопросы: как он питается? как управляется со стиркой? что делает по вечерам? — но я прикусывала язык. Котик приносил от Сергея деньги — полсотни новыми в месяц, хотя я не требовала никаких алиментов. Хотела ли я развода? Ах, сама не знаю. Бывало, просыпалась с мыслью: сегодня напишу заявление в загс, хватит тянуть, все, все! Но что-то мешало сделать решительный шаг. Эльмира советовала не торопиться, время, мол, покажет. А что, собственно, покажет время, если я просто не могла жить с доносчиком, сексотом? Мама возмущалась:
— С чего ты взяла, что он сексот? В органах могли заставить подписать что угодно. Тем более — неопытного мальчишку. Ты не знаешь этих — они все, что угодно, могут! Просто ты взбалмошная, живешь будто в облаках. А не на грешной земле. Твой Сергей хороший муж, не пьет, не гуляет. А ты вдруг взяла и разрушила семью!
Горько было это слушать. Разрушила семью! Да для меня именно семья на первом месте! Но я хочу, чтобы в семье… чтобы моя семья… ох, сама не знаю, чего хочу…
С мамой я старалась не спорить: у нее участились депрессии, и проходили они тяжело. Часами она лежала неподвижно у себя за ширмой — я пугалась, подсаживалась к ней, мама начинала всхлипывать, твердила о своей неудавшейся жизни, это кончалось истерикой и приступом астмы. С безумно выкаченными глазами мама задыхалась, хрипела — я искала у нее на тумбочке эуфиллин, подносила стакан воды…
И эти участившиеся разговоры о том, что ей не хочется жить…
— Я отжила свой век, — говорила мама, уставясь погасшими глазами в темный от старости потолок. — Мне уже ничего не надо… Только одно — чтоб ты не повторила мою судьбу… Нет ничего страшнее одиночества…
— Перестань, мамочка. Ты не одинока. Я же с тобой.
— В доме должен быть мужчина. Если хочешь, чтобы я умерла спокойно, помирись с Сергеем.
Новый год мы встретили грустно — три женщины, считая Ниночку. Она была звана в свою школьную компанию и куда-то еще, где танцы всю ночь, но великодушно пожертвовала развлечениями ради родственных чувств (которые у нее были, скажем так, неявственны). Выпив вина, мама расчувствовалась. С мучительной улыбкой рассказывала о старом Баку, о «Синей блузе» и ТРАМе, о немецкой кондитерской на Торговой, где были в продаже ну просто изумительные эклеры…
После Нового года время пустилось вскачь. Серая вода моего существования обнаружила опасные водовороты.
Замзав нашего отдела Сакит Мамедов, очевидно прослышав о моих делах, возник передо мной — вежливый, прекрасно одетый, с благородной, в серебряных нитях, шевелюрой. Началось с того, что он подвез меня до дому на своей серой «Волге». Он повадился приходить к нам в перерыв на чаепития и приносил вкусные восточные сласти — пахлаву, или шекярбуру, или еще что-нибудь в этом роде. И всегда у него были в запасе истории из жизни бакинских артистов и прочих знаменитостей — со всеми он дружил, со всеми предлагал меня познакомить. Сакит Мамедов был светский человек, он жил в другом мире, и, должна признаться, меня разбирало любопытство. Из любопытства поехала с ним на студию «Азербайджанфильм» — в просмотровом зале смотрели чаплинского «Диктатора», которого никогда не крутили в общем прокате. Потом в кафе там же, на студии, мы пили коньяк и превосходный кофе в компании двух молодых киношников, и разговор был не совсем понятный, тоже из другого мира, приоткрывшего мне свою привлекательную даль. Один из них спросил:
— Вы никогда не снимались в кино, Юля-ханум? В вашей внешности есть что-то от Элизабет Тэйлор.
Чертово любопытство! Оно мчало меня в серой «Волге» то в Сураханы, где реставрировали храм огнепоклонников, то в Кобыстан, где нашли древние наскальные изображения — рисунки человечков, лодок и животных. Сакит Мамедов приобщал меня к азербайджанскому искусству — возил в музкомедию на знаменитую гаджибековскую «Аршин мал алан» и в драмтеатр, где жарко нашептывал мне на ухо перевод необычно шумного спектакля «Вагиф».
И наконец я очутилась в квартире Сакита — он жил в респектабельном новом доме на углу улиц Самеда Вургуна и Низами, бывшей Торговой. Я бы слукавила, если б сказала, что пришла к нему только для того, чтобы посмотреть коллекцию азербайджанских миниатюр. То есть именно это, конечно, было поводом ему — пригласить, мне — принять приглашение. Но я знала, чувствовала, что услышу не только про миниатюры. Вековечная игра взаимных притяжений привлекала и будоражила меня. Может, бурлила прабабкина кровь?..
Прекрасные ковры ручной работы висели на стенах. Вдоль одной из стен протянулась настоящая музейная витрина, под стеклом лежали миниатюры. Это были листы с текстами, с вязью арабского алфавита, и рисунки на них. Они поражали изяществом — изображения охотников с луками и стрелами, всадников, томных круглолицых дев, и всюду тончайший растительный орнамент.
— Тут гуашь, акварель, — пояснял Сакит Мамедов. — Вот эти рисунки относятся к шестнадцатому веку, тебризская школа. Юля-ханум, обратите внимание на эту миниатюру. Видите? Женщина в саду, красные плоды — это гранаты. Очень редкая вещица. Исфаханская школа, семнадцатый век. Я считаю, ее нарисовал Реза Аббаси, знаменитый мастер при дворе шаха Аббаса. Его манера…
Продолжая рассказ о художниках, он пригласил меня к столу. Рассудок подсказывал: надо извиниться и уйти. Но я осталась. Мы сели за низенький столик, накрытый со вкусом: на пестрых салфетках, словно тоже вышедших из тебризской школы миниатюр, стояли коньяк «Гек-Гёль», вазы с пахлавой и огромными гранатами. Я спросила, почему Сакит живет один.