Роже дю Гар - Жан Баруа
Таким образом, император, потеряв терпение, был вынужден обратиться к самому президенту Республики.
На следующий день, 6 января, президент принял посла в Елисейском дворце. Мы знаем и свидетельствуем, что господин Казимир-Перье стремился придать этому инциденту частный, а не международный характер, ибо император просил его о прямом вмешательстве. Позднее он сам сказал, что обратились к его личной чести... (Протоколы кассационного суда, т. I, стр. 319.)
В связи с этим напомним показания господина Казимир-Перье перед кассационным судом. Сначала он решительно заявил, что ему нечего скрывать:
"Мне стало ясно, что мое молчание (во время процесса Золя) дало повод думать, будто я и, быть может, один только я, знаю об инцидентах, фактах или документах, которые могли бы иметь решающее значение для суда.
Раскол и волнение, царящие в моей стране, заставляют меня заявить о своей полной готовности выступить перед Верховным судом, когда он это сочтет полезным..."
После этого уже нельзя утверждать, будто господин Казимир-Перье был, как говорили, связан каким-то данным им обещанием; подобное заявление, высказанное таким честным человеком, предельно ясно. Затем он рассказывает о дипломатических переговорах, в результате которых появилось официальное сообщение агентства Гавас, раз и навсегда объявившее о непричастности иностранных посольств в Париже к делу Дрейфуса. Два дня спустя кайзер заявил о своем полном удовлетворении.
Напомним также о показаниях, сделанных перед кассационным судом господином Аното43, который был министром иностранных дел во время процесса 1894 года. Когда ему задали вопрос: "Известны ли вам какие-либо письма, написанные государем одной иностранной державы во время процесса Дрейфуса, из которых явствует виновность обвиняемого?" - он ответил без всяких оговорок: "Мне об этом совершенно неизвестно. Ничего подобного я никогда не видел. Ничего подобного мне никогда не предъявляли. Со мной никогда не советовались по поводу существования или достоверности таких документов. Одним словом, вся эта история выдумана; впрочем, ее уже несколько раз опровергали заявлениями в печати".
Напомним, наконец, о показаниях перед кассационным судом господина Палеолога44, который во время процесса Дрейфуса играл роль посредника между министерством иностранных дел и военным министерством:
"Ни до, ни после процесса Дрейфуса мне ничего не сообщали о существовании письма германского императора или писем Дрейфуса к этому государю. Утверждения, на которые господин председатель намекает, по-моему, совершенно ложны. Характер моих обязанностей позволяет мне утверждать, что, если бы подобные документы существовали, я, несомненно, знал бы о них".
VII. 17 ноября 1897 года посол Германии заявляет нашему министру иностранных дел: германский военный атташе, полковник фон Шварцкоппен, заверил своей честью, что он ни прямо, ни косвенно никогда не имел никакой связи с Дрейфусом.
VIII. В 1898 году, еще до процесса Золя, император, потеряв терпение, хотел лично выступить с решительным заявлением.
Ему в этом помешали приближенные, которые, хорошо зная настроение умов во Франции, боялись, как бы не было нанесено оскорбление особе самого государя, что повлекло бы за собой опасные осложнения Он все же потребовал, чтобы публично было сделано официальное заявление в рейхстаге.
Вот текст заявления государственного секретаря по иностранным делам Германской империи на заседании 24 января 1898 года:
"Вы должны понять, что я крайне осторожно говорю об этом. В противном случае, можно было бы расценить мое заявление как вмешательство во внутренние дела Франции... Я, тем более, считаю невозможным подробно высказываться по этому поводу, что процессы, происходящие во Франции, должно быть, все разъяснят.
Поэтому я только заявляю самым решительным, самым категорическим образом, что между бывшим капитаном Дрейфусом, ныне заключенным на Чертовом острове, и какими-либо немецкими агентами никогда не было никаких отношений, никаких связей".
IX. Пять дней спустя император сам посетил нашего посла в Берлине, чтобы вручить ему личное заявление и просить официально передать его нашему правительству.
X. Наконец, в настоящее время, настроение приближенных императора остается таким же.
Император страстно желает лично выступить, но его удерживают от этого и будут удерживать до конца, ибо опасаются, что Франция повторным осуждением вновь опровергнет слова императора, и такое оскорбление вынудит его пойти на разрыв дипломатических отношений. Однако Германия готова повторить в официальных нотах все свои прежние заявления.
Если на минуту предположить, что император и в самом деле причастен к делу о шпионаже, можно в крайнем случае допустить, что он из политических соображений был вынужден в заявлении отрицать правду.
Но если уж он сделал это лживое дипломатическое заявление, получившее широкую известность, зачем было ему вновь и вновь повторять свои протесты с такой торжественной и упорной настойчивостью?
Если даже отвлечься от личности Вильгельма II с его обостренным чувством чести, то можно ли допустить, чтобы государь отважился на столь решительные и ясные заявления, когда бы ему грозила хоть малейшая опасность оказаться уличенным перед всем миром - в случае обнародования бесспорного доказательства?
Всякому понятно, что кайзер ведет себя как человек, перед которым стоит обычный, но очень тяжелый вопрос совести.
Император лучше всех знает, что Дрейфус не виновен; и, хотя он не хочет подвергать свою страну опасности дипломатических осложнений, он старается при каждом удобном случае заявлять во всеуслышание о невиновности Дрейфуса.
Тот, кто не хочет слышать, хуже глухого.
"Сеятель".
"Господину Марку-Эли Люсу, Отэй.
Ренн, 5 сентября 1899 года.
Дорогой друг!
Наше уныние беспредельно. Фактически дело проиграно. Две прошедшие недели решили исход процесса. Мнение судей определилось: большинство на их стороне, и они это отлично чувствуют.
Вольдсмут упрекает меня в том, что я слишком поздно опубликовал его статью. Я тоже упрекаю себя в этом, хотя и сомневаюсь в ее возможной эффективности. Как можно успешно бороться против басни, которая никогда и никем не была ясно сформулирована? Но если бы даже это и было сделано, басня эта оставалась бы столь же неуязвимой, ибо все признают, что никакого вещественного следа не могло сохраниться от пресловутых пометок императора. Она относится к области бездоказательных утверждений. Перед такими призраками мы безоружны, бороться с ними невозможно.
Если бы общественному мнению суждено было измениться, оно изменилось бы на другой день после Вашего отъезда - в результате выступления Казимир-Перье, который лучше, чем кто-либо во Франции, знает, причастен ли кайзер к этому делу, или нет; известный всем, как человек неподкупной честности, Казимир-Перье явился в зал заседаний и сказал, глядя прямо в глаза полковнику - председателю военного суда:
"Вы меня просите рассказать правду, всю правду; я присягал в этом и скажу все, что знаю, без недомолвок и оговорок. Несмотря на то, что я уже говорил раньше, находятся люди, продолжающие думать или утверждать - к сожалению, это не всегда одно и то же, - будто я один знаю о событиях или фактах, которые могли бы пролить свет на дело, но я об этом до сих пор умалчиваю, хотя в интересах правосудия должен бы о них сказать. Это неправда... Я хочу, уйдя отсюда, оставить всех вас в непоколебимой уверенности, что не знаю ничего такого, о чем бы надо было умалчивать, и сказал все, что знаю!"
Я не беру под сомнение добросовестность членов военного суда. Я уверен, что они беспристрастны настолько, насколько это возможно в их положении. Но они солдаты.
Как и всю армию, правые газеты держат их в полнейшем неведении о том, что в действительности представляет собою дело Дрейфуса. Перед ними поставили вопрос с преступной упрощенностью: виновность Дрейфуса или позор Генерального штаба, - вот с какой нелепой дилеммой столкнулись эти офицеры.
Если бы еще ничто не влияло на них, если бы они считались только со своей совестью и с фактами! Но нет! Они продолжают после судебных заседаний оставаться в среде, где измена обвиняемого считается неопровержимой аксиомой.
Я не говорю, будто они заранее были склонны считать Дрейфуса виновным, но я могу утверждать уже сегодня, что они признают его виновным. Да и чего другого можно ожидать от людей, человеческий облик которых неотделим от мундира, на которых двадцать пять лет военной службы наложили неизгладимый отпечаток; которых уже четверть века муштруют, воспитывают в духе иерархии, которые проникнуты фанатическим преклонением перед армией, чье живое воплощение - генералы, дающие свидетельские показания в военном суде? Как же могут такие судьи выступить в защиту еврея, против Генерального штаба? И даже если возмущенная совесть временами склоняет их к оправданию несчастного, то физически они этого сделать не в состоянии. И разве можно их в этом упрекать?