Эжен Сю - Жан Кавалье
Бавиль казался взволнованным. Он поднял своего сына, нежно его обнял и знаком указал ему место возле себя. Жюст до сих пор проявлял такое равнодушие, по крайней мере, наружное, к судьбе гугенотов, что интендант не мог прийти в себя от удивления. Бавиль обладал чересчур цельным характером, его убеждения слишком глубоко укоренились в нем, сам он слишком привык встречать полнейшее повиновение: никогда ему не приходила в голову мысль о необходимости отдать отчет в своих действиях, хотя бы даже своему собственному сыну.
Увлеченный потоком событий, уверенный в правоте дела, которому он служил, интендант не имел ни времени, ни охоты заняться бесплодным разбором своих поступков. Его ничуть не смущало то, что его спокойная домашняя жизнь так ярко противоречила ужасающей строгости его управления. Он видел спасение в ужасе и прибегал к нему, как к сильному, ужасному, но необходимому средству.
Какая загадочная непоследовательность, которая была вполне способна поразить Жюста! Бавиль, мягкий и непорочный в частной жизни, был неумолим при применении самых кровавых мер. К людям, которых он осуждал, он не чувствовал ни злобы, ни ненависти. Религиозная вражда не сбивала его с толку, иногда он даже чувствовал сострадание к преследуемым им жертвам. Тем не менее, без всяких угрызений совести, он брал на себя страшную ответственность за выполнение самых варварских указов.
Несмотря на все только что происшедшее, Бавиль не сомневался, что любовь сына к нему останется неизменной. Тем не менее, обвинения Жюста болезненно задели его. Хотя последний отказался занять пост руанского интенданта, отец все-таки надеялся, что, объяснив причины своего поведения, он заставит его отрешиться от неправильных предубеждений и проникнуться менее нетерпимыми мыслями, более соответствующими истинному положению дел. Поэтому Бавиль ответил сыну после продолжительного молчания спокойно, мягко и с достоинством:
– Я ценю вашу откровенность. Велика ваша любовь и уважение ко мне, сын мой. Не поколебали их ваши ложно понятые, благородные идеи, бесспорно великодушные, но которые, не встречая себе возражений, могли бы иметь роковое влияние на ваш образ мыслей. Вы вступаете в жизнь в очень мрачные, бурные дни, наше время – минуты страшной борьбы и даже... Впрочем нет! Оно ничуть не отличается от всяких времен: все они походят друг на друга. Человек всегда останется человеком. Два противоположных воззрения, которые оспаривают ныне друг друга, разве они не боролись раньше? Разве они перестанут когда-либо бороться между собой? Под тем или другим видом, но причина борьбы останется все та же: изменится только одно название... Эта вечная борьба порока против добродетели, мятежа – против власти, гордости – против покорности, борьба слуги против хозяина, подданного против своего короля, человека против его Творца.
– Но, батюшка, это не гражданская, а религиозная война. Если бы не коснулись свободы совести гугенотов, если бы их не довели до отчаяния беспощадной жестокостью, разве они восстали бы?'– проговорил Жюст почтительно, но твердо.
– Когда ваш разум созреет под влиянием опыта, сын мой, вы сами поймете всю тщетность подобных тонких отличий. Всякий католик – монархист, всякий протестант – республиканец, а всякий республиканец – враг монархии. Франция – страна монархическая по существу, скажем более, по своему географическому положению. Ее могущество, процветание, ее жизнь главным образом зависят от этого образа правления. Церковное начало, которое легло в основу ее общественного строя, доставило ей четырнадцать веков спокойного существования: епископы усовершенствовали то, что было начато друидами. Оттого-то мы не дадим реформации коснуться этой дивной иерархии политической и религиозной власти, которая составляет величие и силу Франции. Наши короли – старшие сыны церкви. Если церковь их помазует на царство, если она утверждает, что их права божественного происхождения, чтобы сделать их неприкосновенными, то наши короли, в свою очередь, должны защищать церковь против ереси. Допусти они нападки на непогрешимую власть святого престола – и люди станут отрицать непререкаемую власть трона. Повторяю, кто отрицает тиару – отрицает корону, кто отрицает папу – отрицает короля.
– Но разве сам король в сделанной им известной декларации о Четырех Статьях, не утверждает, что он более глава галликанской церкви, чем сам папа? Не подверг ли он подозрению самого св. отца? Не подчиняет ли он епископов суду парламента?
– А кто вам сказал, что именно это не было большой, пагубной ошибкой? О, Боссюет не знает, какой роковой удар нанес он королевской власти, непреложная сила которой зиждется на ее божественном происхождении, когда он позволил безнаказанно нападать на непогрешимость главы церкви!..
– Но папа только человек. Эта непогрешимость – один только вымысел.
– Но и я – только человек, однако мои приговоры должны исполняться. Но последний из уездных судей – только человек, последний сельский судья – только человек, и нередко только глупец: однако если бы Паскаль, Мольер и Ньютон были подвергнуты его суду, его приговор над этими великими людьми должен бы быть исполнен без всяких рассуждений. Конечно, было бы очень неприятно видеть Паскаля несправедливо осужденным каким-нибудь глупым уездным судьей: однако на одну прискорбную судебную ошибку сколько добра творит правосудие! Какая спасительная узда для злодеев, какое обеспечение для спокойствия всех! Примените эти мысли к самым высшим общественным соображениям – и вы убедитесь в необходимости известных вымыслов. Увы, сын мой, человечество несовершенно! Из двух зол следует выбирать меньшее. Кроме того, проникнитесь следующей великой истиной: «в области правления все, что в теории кажется превосходным, на деле неисполнимо». Что на первый взгляд более справедливо и благоразумно, чем избирательная верховная власть? Примененная к действительной жизни, эта мысль оказалась бы невозможной уродливостью. Для блага королей, для мира, для процветания народов необходимо, стало быть, чтобы церковь была непогрешима или считалась таковой. Этот божественный источник, в котором берет начало всякая власть, весь установившийся порядок, вся нравственность, вся религия, должен быть защищен от осквернения самим его небесным происхождением. Тот безрассудный человек, то чудовище, которое вызвало бы сомнение в этой истине, в этом удивительном вымысле, если вам угодно, внес бы смуту, может быть, смерть в христианское общество. К несчастью, Лютер именно это и сделал...
Жюст никогда не рассматривал вопроса о религии, который его так занимал, с политической точки зрения, только что раскрытой ему отцом: живая, сильная логика Бавиля несколько поколебала его. Он любил, он глубоко почитал своего отца, ему было страшно тяжело обвинять его в бесчеловечии. Он, стало быть, должен был принять почти с радостью все доводы в пользу чересчур суровых мер, которые обыкновенно принимал интендант. Но он все еще не решался сдаваться и робко продолжал:
– Я, видите ли, полагал, что Лютер желал искоренить срамной образ жизни и пороки католического духовенства.
– И чтобы отстранить несколько злоупотреблений, – воскликнул Бавиль с негодованием, – Лютер потряс Европу: он нанес смертельный удар делу религии, делу монархии! Никогда религиозные войны не пролили столько крови, как во время реформации. Тридцатилетняя война, гражданская война Фландрии и Англии, избиения Варфоломеевской ночи, убийство Марии Стюарт, убийство Генриха III, насильственная смерть Генриха IV, убийство Карла I Английского! Кто их вызвал? Кто причиной стольких страшных несчастий? Реформация, реформация! Одна только Испания, благодаря благодетельному великолепному учреждению инквизиции, столь недостойно оклеветанной, могла защитить себя от этого всеобщего потрясения. Будем говорить, однако, о Франции. Кто вызвал эту несчастную войну, которая сейчас опустошает, приводит к нищете, обагряет кровью этот край? Еще раз спрашиваю, не реформация ли этому виной?
– Но, отец, если бы Нантский эдикт не был отменен, протестанты продолжали бы оставаться преданными и безопасными: они возмутились только тогда, когда не были больше в состоянии переносить насилия и пытки. Ах, добрый, великий Генрих имел другое понятие о веротерпимости! – сказал Жюст с горечью.
– Добрый великий Генрих столько же уступал требованиям политики, сколько и остатку привязанности к тем, ересь которых он некогда разделял. Если он дал покой Франции во время своего царствования, то он же вооружил руку Равальяка и оставил в наследство последующим королям множество ужасных затруднений.
– Но, сударь, разве и в наше время протестанты не держали себя спокойно до того дня, когда был отменен эдикт? Разве сам г. Кольбер не превозносил тысячу раз их трудолюбие, их честность?