Петр Краснов - Опавшие листья
— Кто же "мы"?
— Мы — народники. Мы пойдем в народ и научим его. Мы просветим его. Ты, Федя, неразвит. Вся беда твоя в том… Твое мышление не может выбиться из рамок: семья, церковь, отечество. Это — детство, но взрослый должен понять, что не это нужно. Я бы посоветовал тебе кое-что читать, может быть, ходить со мною к Бродовичам, там бывают умные люди. Вот теперь решено сплачиваться студентам в землячества.
— Для чего?
— Мало ли для чего… Для оппозиции правительству.
— Но что худого сделало правительство?
— Гм! Долго рассказывать. Все худо.
Федя мысленно прошелся по Щукиному двору, побывал у Филиппова, в Эрмитаже, в Исаакиевском и Казанском соборах, в Морском музее, постоял на Николаевском мосту, полюбовался на вереницы пароходов, стоявших вдоль Невы, — все было хорошо, прекрасно, все сделано «правительством» — императорами… Но как сказать это Ипполиту? Не поймет его Ипполит! Не захочет понять! А где же убедить его, когда он, Федя, неразвит.
— Видишь, Федя, — опираясь на рояль, сказал Ипполит, — надо так устроить, чтобы не было гнета сверху и темноты снизу. Нужно… Нет, ты не поймешь! Не можешь еще ты этого понять. Ты — в прошлом, я — в будущем, и это будущее никак не должно походить на прошлое. В будущем — царь равен нищему. Нет царей. Как в сказке Андерсена, если увидать правду — царь голый. Ничем он от других людей не отличается. Никакого патриотизма… Патриотизм — это возвышение своей народной семьи над другими, а это недопустимо. И вот, Федя, почему я сознательно повторяю, что Победоносцевы, Аксаковы, Катковы, Достоевские, Пушкины, Гончаровы — вредны. Одних надо уничтожать, с другими надо бороться более сильным словом.
— Как уничтожать?
— Как уничтожили Александра II, как хотели уничтожить Александра III Шевырев и Ульянов, как хотели уничтожить Николая I Рылеев, Муравьев и Пестель. Эта борьба не нами начата. Лучшие, благороднейшие умы России мечтали об этом.
— Мечтали… об убийстве… лучшие… благороднейшие умы?!.. Но за что?! За что? — бормотал весь красный Федя.
— Не "за что", а «потому», что они стоят поперек дороги. Они мешают.
— Но за ними — народ… за ними Россия.
— Народ — ничто. Не народ ли дал Разина, Болотникова, Булавина и Пугачева, не народ ли устраивал бунты в Аракчеевских колониях? Россия… Да, с нею придется побороться и, если нужно… и ее уничтожить.
Федя низко опустил голову и тихо, на цыпочках, вышел из гостиной.
Тяжело было у него на душе. Буря бушевала в юной груди! Точно огромная птица билось сердце, и тяжело поднималась грудь. В виски стучало. Брат… Брат… Это сказал брат… старший, любимый, умный, уважаемый брат… Надо уничтожить его даму сердца Россию. И он молчит!.. Если бы оскорбили Мусю Семенюк, если бы обидели Савину, он встал бы на защиту их, дрался бы на дуэли… Но холодно и жестоко говорили, что нужно уничтожить Россию, и он молчал! Что же, может быть, и правда: он молод и глуп… он не видит того, что так ясно и просто Ипполиту, и о чем смело говорят у Бродовичей.
А мама?
Что же?.. Ипполит как-то и про маму сказал, что мама другого поколения. Она отсталая женщина.
Холодно было на сердце. И те, за кого хотел ухватиться Федя, уже заранее были заклеймены презрением. Батюшка-поп, которому выгодно держать народ в темноте, дядя Володя — офицер и ретроград… Отец?.. Но отец?.. Отец тоже часто говорил непонятные речи… Он гордится, что он либерал. Его дама сердца не прекрасная, здоровая, молодая женщина, с губами крепкими и пахнущими яблоками, с густыми русыми косами… Она — размалеванная старуха с гниющими зубами и плешивой головой…
XIV
Михаил Павлович заметно опускался. Варвара Сергеевна видела это и, что ее особенно огорчало и расстраивало, подметили это и дети. Он ходил неряшливо одетый, «манкировал» службой и лекциями, либеральничал в клубе. Фалицкий стал неотлучным его спутником, и они вместе пили, играли и шатались по клубам. Из благородного собрания на Мойке они перекочевали в коммерческое, а потом в приказчичий клуб на Владимирской и чаще играли в макао или паровоз, чем в винт и безик. В не совсем трезвом виде Михаил Павлович при детях хвастался какими-то победами над клубными дамами и называл их «мушкатерками». Он был противен в эти минуты с голым черепом и растрепанными седыми бакенбардами.
Но по-прежнему к обеду семья собиралась и Михаил Павлович председательствовал за столом. Прежде он рассказывал о службе, о тех людях, с которыми сталкивался, говорил о внешней политике на основании передовых статей газет и разговоров на службе, о значении лорда Биконсфильда, о палате депутатов в Париже, и дети, слушая его, развивались, получали новые понятия. И было заведено, что никто не смел вставать из-за стола раньше отца, что все крестились, садясь за стол, и крестились, уходя от обеда. Михаил Павлович никогда не засиживался после обеда, но вставал, гладил по голове кого-нибудь из детей, задавал два-три вопроса и уходил в кабинет, где отдыхал часа полтора перед клубом.
Дети боялись отца и не смели возражать ему. Что сказал отец — то свято. Они росли своею жизнью, у него была своя, полная важной тайны жизнь. Им были непонятны и отдых после обеда, и клуб до двух часов ночи, и карты, и проигрыши, от которых плакала мать. Они осуждали отца, но молчали. Из-за отца часто вставали из-за стола без третьего блюда и на вопрос кого-нибудь из детей: "Мама, а что же на третье?" Варвара Сергеевна все чаще отвечала: "кресты!", что означало, что надо креститься и уходить. "Кушайте, дети, супа побольше, — говорила Варвара Сергеевна, — больше ничего не будет. По маленькому кусочку вчерашней говядины". «Вчерашние» блюда все чаще появлялись за столом. Мать ходила в одном и том же платье, глубже прорезывали ее лоб заботные морщины и змеились пучками у висков.
Старилась мама, милая мама, старилась от мелких невзгод жизни, от будничной борьбы с бюджетом, который никак не удавалось свести от двадцатого до двадцатого. Должали по лавкам, перешивали куртки Ипполита на Федю и Федины на Мишу и хлопотал Михаил Павлович о пособии то на лечение, то на воспитание детей.
Суровая жизнь вплотную подходила к семье Кусковых, но не могли они бросить тетю Катю, не могли прогнать бездомную mademoiselle Suzanne и не решались отдать Лизу в институт. По-прежнему обедали на скатерти и с салфетками, но «фамильное» серебро со вздохами Варвара Сергеевна снесла в ломбард и переписывала закладные…
Боролись с жизнью, как борется пловец, ухватившийся за обломок мачты. Грозные валы налетают на него и грозят смыть его, но не так они, как мертвая покойная зыбь бесконечного морского простора истощает силы пловца своей непрерывностью.
Уже не крестились, садясь за стол, дети. Стыдились этого. Молча сидел и пил рюмку за рюмкой холодную водку Михаил Павлович, мрачно косился на детей, точно ожидал слова осуждения. И раздражался без причины.
Прилипали кусочки лука к растрепанным бакенбардам, и падали хлебные крошки на вытертые лацканы старого сюртука… Неряшливым стариком выглядел отец, и обаяние и страх перед ним пропали. Чувствовал это Михаил Павлович и был готов грозным окриком поддержать семейную дисциплину. В напряженном молчании проходили скудные, скромные обеды.
— Ты что смотришь, Ипполит?.. Что водку еще пью?.. Смотри!.. А отца осуждать не смеешь!.. Не смеешь!.. Понял!.. Я тебе говорю!..
Тонкая усмешка змеилась на бледных губах Ипполита, пятнами краснела Варвара Сергеевна, и слезы набухали в больших глазах Липочки.
— Оставь его, Михаил Павлович, — тихо говорила Варвара Сергеевна. — Ну, что уж!
— Ты меня, матушка, не учи! Как детей воспитала!.. Миша ножом ест. Этого показать не могут… Кухаркины сыновья!.. Либералами стали… отцовского авторитета не признают.
— Ты, папа, сам говорил, что нужно быть либералом, — тихо, но настойчиво сказал Ипполит. — Как!?.. Что я говорил?.. Вздор… Ерунда… — Михаил Павлович сел боком на стул и раскурил трубку. Лицо его стало красно, глаза беспокойно бегали, пальцы со спичкой дрожали и не попадали в чубук. Обед был кончен, но все сидели с беспокойным чувством, что начинается беседа и будет чей-то «бенефис», кто-нибудь будет "у праздника". Все сидели за столом натянуто, глядя в пустые тарелки. Федя катал мякиш черного хлеба и тихонько ел грязные катышки. Лиза брезгливо пожимала плечами.
— Дурак!.. дурак!.. — бормотал Михаил Павлович, и дети знали, что это относилось к нему самому… — Дурак, — уже громко проговорил он. — Либерал… ты понимаешь, что такое либерал? А?.. Да, говорил… Каждый человек должен быть свободных понятий, иметь свои убеждения… Говорил… Но надо понимать, наука…
— Твоя наука, папа, — уже смело, принимая бенефис на себя, проговорил Ипполит, — нам не годится. Это отсталая наука.
— Как?.. Что ты говоришь такое? Вздор! Вздор мелешь… Наука одна. Нет моей и вашей науки. Научные истины вечны и непреложны.