Олег Фурсин - Барнаша
Крик матери, упавшей замертво послетого, как отец забрал брата из её рук, долго стоял у девочки в ушах. Она и без того не посмела бы оставить брата. Но жалость к бедной матери своей придала ей больше сил. Уж вечер, и скоро ночь. Мариам будет прогуливаться по берегу недалеко от корзинки столько, сколько понадобится. Пусть ночь, пусть ещё день пройдут. Плохо, что Моше такой спокойный. Он никогда не плачет, он такой весёлый малыш. А вдруг его не увидят в камышах? «Поплачь, пожалуйста, мальчик. Я слышу голоса впервые за этот день. Может, мама перестанет плакать, когда заплачешь ты? А ты обретешь себе дом, в котором за тебя не придётся опасаться. Женщина в чудесных одеждах приближается к тебе вместе с сопровождающими её прислужницами. Её лицо так красиво, она не может не быть добра. Плачь, Моше, кричи!».
Быть может, голоса людей привлекли внимание ребёнка. Может быть, голод, который мучил его с раннего утра, взял своё. Он был спокойным и весёлым малышом, но ведь до сих пор его кормили, и обмывали, и он был сухим, а теперь всё не так! Нет крыши дома над головой, так много света, и за целый день никто не склонился над ним с нежной улыбкой, не говорил ему ласково что-то на непонятном, зато приятно звучащем языке. Моше излил своё возмущение громким криком!
«Над тростниковой колыбелью склонила лицо своё женщина в чудесных одеяниях. Сострадание в её чертах, и жалость. Не может быть, чтобы она не была добра. Что-то шепчет она брату моему на языке этой страны. Плачь, Моше, кричи! Если будешь плакать ты, может, нам больше не придется рыдать».
— Возьмите ребенка! — послышался нежный голос той, что ласкала дитя в колыбели.
Мариам кинулась к женщине. Её отшвырнул приближенный, но возмущённый окрик прекрасной его хозяйки остановил. Ничего, Мариам, потерпи, пусть больно. Брату твоему улыбнулась судьба.
— Не сходить ли мне и не позвать ли к тебе кормилицу из евреянок, чтобы она вскормила тебе младенца?
Облачко пробежало по лицу прекрасной. Быть может, она что-то и поняла.
«Не из простых эта женщина, и многое доступно её разуму. Но не может быть, не может быть, чтоб не была она добра».
Рука женщины опустилась на плечо Мариам.
— Будь по-твоему, — сказала она. Найди мне кормилицу, а я дам ей плату.
Ормус ненавидел низкие стены гробниц. Не любил и высокие стены храмов. Он вообще не терпел ограниченной линии горизонта. В день, когда решил уйти, он ушел.
— Вернись туда, откуда ты пришел, малый, — сказал он ошеломленному Иосии. Спасибо за свитки, и за серебренники тоже. Отныне дороги наши расходятся.
— Но разве господин мой знает пути, и законы, и людей по той дороге, что приведёт его в Иерусалим? Долог путь до моей страны, и велики опасности. Я знаю, как следует идти….
— Что можешь знать ты о моей дороге? Глупец укорачивает дни, удлиняя дорогу. Я пойду один, как всегда.
Он швырнул, не считая, горсть денег из тех, что передал ему Иосия. И долго ошеломлённый Иосия смотрел вслед жрецу, нёсшему свой нехитрый скарб на спине. Удалявшемуся в сторону пустыни…
Он нашёл эту пустыню странной, но прекрасной. Большая часть её состояла отнюдь не из песка. Это было нагромождение скал. Местами даже не скал, а гор. Цепи гор, безжизненных, каменистых. Но при этом проникнутых удивительной красотой. Его, привычного к величию храмов, в этой пустыне восхитило бесконечное разнообразие Божьего замысла и строительного дара. Вот гряда белых, ослепительно белых скал. Над нею — почти тех же очертаний гряда каменисто-жёлтых. В их толще, ближе к вершине, изломанной линией, на одной примерно высоте — багровые полосы, идущие горизонтально. Рядом — скалы нежно-розового оттенка. На заре и на закате все эти цепи приобретали один, именно этот, розовый, цвет. Его тёплый оттенок был цветом самой жизни, насыщенной, побеждающей. И Ормус потерялся в этих горах, не спеша выбраться.
28. В скалистом безмолвии
Сыночек мой, спасённый Господом! Как уберечь мне тебя от худшего в жизни твоей, от истинной погибели? В доме фараона — соблазны, а значит, и грех. Золотом крыты чертоги дворца, и блеском белых камней, и великолепием одежд фараона и его подданных увлекает он тебя, я-то знаю. Как отвратить тебя от всего того, что ласкает взор, опьяняет, превозносит твою долю, а душу — губит?
Я расскажу тебе о Боге живом, о единственном в мире Боге. Всё, что не временно в этом мире, как мы с тобой, сын, всё, что убежит от тления — это Он. Желтый песок пустыни, быть может, это глаза Его? Скалистые горы там, вдали — Его волосы, а небо, простёртое над головой — Его душа… Мы не знаем, где Он и каков на самом деле, нам не дано этого понять. Но всё, что нетленно, и сохранится вечно, это — Он. Он вездесущ, Моше, он повсюду. Он есть в тебе и во мне, в каждом существе живет его частица. Он велик, мой мальчик, и грозен. Не может быть человек перед Лицем Его — и уцелеть, уберечься от смерти. Но, если Он захочет, то явит кротость свою. В лазоревых волнах моря, в горах ли, в пустыне, там, где Он этого захочет — настигнет человека. Помилует ли? Убьет ли? То от тебя зависит, сынок. Ходи под Ним без греха, так, как Он того хочет. И возвеличит тебя Господь, сделает первым среди своих слуг. Что пред этим дары фараона? Прах — фараон, и дочь его, и всё их богатство, и власть их, временная, ничтожная. Слушай душу свою, Моше. Слушай свою мать, она не обманет…
Ормус затерялся в этих пустынных горах. Он упивался разноцветьем скал, чистотой небывалых их красок. Тропинки между возносящимися к небу кручами. Изломы скал, каждый — неповторим. Кучи осыпающихся камней. Разнообразие жёлтого цвета. Почти белый, едва отдающий желтизной. Рыжий, огненно-рыжий. Почти коричневый. Розовато-жёлтый. И всё это — под голубым, местами синим, бездонным небом. Редкое облако на нём являет миру своё понимание цвета. Звёзды, нависая над головой, ночами светят жёлтым и синим…
Ормус был опьянён. Он был очарован. Он поднимался на скалы — просто так, уходя в сторону от намеченного пути. Становился ближе к небу и звёздам. Потом спускался вниз и мерил шагами тропинки меж валунов. Подолгу рассматривал какой-нибудь камешек. Блестящие включения в толще камня. Иногда — образующие множество окружностей, одна в другой. Иногда в сердце разбитого камня были треугольники. Многоугольники. Попадались цельные камни. Но ни одного, что был бы повторением другого…
От кормилицы возвращался Мозе довольно поздно. Он ввёл это в обычай — раз в неделю, порой два, навещать своих родных в убогом домишке. Кормилица не захотела сделать своё существование более сносным, она противилась его желанию помочь семье со страстью, бывшей чем-то большим, нежели просто упрямство.
— Моше, сыночек, — говорила она в ответ на его уговоры, — я знаю своё место. Он — здесь, среди моего обреченного народа. Даже мои соседи-египтяне здесь бедны и убоги, как я сама. В сердце бедняка поселяется Господь, Он — его надежда. У богатого другая надежда, это — его деньги. Что мне фараоновы чертоги, если здесь, в нашем селении, Бога больше? Выбери, Моше, Бога, и жить будет легче.
Он знал, что Бог обитает здесь, в этих развалинах, но дорога к нему даже для усыновлённого внука фараона закрыта. «Силы за троном» не позволят ему уронить своё лицо. Уронив, он лишится не власти — к ней его не допустят во всех случаях, но самой жизни. Слишком много глаз наблюдает за ним, слишком много ушей прислушивается к тому, что он скажет, и, в конце концов, все они следят за тем, что он сделает. Он не склонялся к тому, чтобы стать жрецом, несмотря на требования фараона. Он просил отсрочки, и чего-то неясного, туманного ждал. Вызывая крайнее неудовольствие дочери фараона, названной матери своей, раз в неделю или два посещал бывшую кормилицу — еврейку.
В этот раз возвращался он довольно поздно. Возле одного из домов заметил городских стражников. Их было трое.
«Ховав, гончар, — пронеслась мысль у Мозе. — Он такой спокойный, молчаливый. Всегда за работой. Прокормить надо многих: мать, жену, Дину, когда-то очень красивую, теперь усталую, состарившуюся в хлопотах, мать четверых детей, из которых трое мальчиков». Стражники вошли в дом.
«А когда-то сам был мальчиком, — вспоминал Мозе. Тогда Ховав был весел и криклив, и чаще улыбался. Вместе росли, пока меня не сочли нужным забрать к фараону. Хорошее было время. Радостное. Однако, что понадобилось в доме у Ховава стражникам?».
Он поближе подошёл к порогу. Все остальные дома в округе казались вымершими. Ни звуков, ни отблесков света. А ведь вечереет, и обычно в это время уже зажигают светильники.
«Чего они боятся? В чем могут быть повинны рабы, знающие одно — работу? Что ищут стражники в домах, где единственное сокровище — вечно голодные, шумные дети…».