Петр Краснов - Единая-неделимая
— Я, Валентина Петровна, что же? Я бы и рад всей (душою для полка. А только что же я тут поделаю?
— Да ведь вы знакомы?
— Ну, какое это знакомство! Саблин в манеже представил. Мы и двух слов не сказали.
— А к Русалке водили? Она ее ласкала, она ее целовала… Я все, все знаю, — погрозила пальцем Валентина Петровна. — И на концерт, однако, приехали. Это вы-то! Вам ведь слон на ухо наступил.
— Не слон, Валентина Петровна, а мамонт.
— Нет, шутки в сторону. В антракте пойдем вместе и попросим. Вдвоем не так страшно.
Морозов пошел к первому ряду.
В театре, отдаленный ярусами лож, он обычно почти не замечал молодежи, наполнявшей галерку. Он слышал ее буйные крики вызовов, восторженные хлопки, но близко ее не видел. Здесь весь дальний угол зала, дешевые места стульев, все проходы и промежутки были ею заполнены.
На часах «словесности» в казарме тупоумный Размазов на вопрос Морозова, кто такое «враг внутренний», долго мялся, потел и, наконец, выдавил из себя: «Так што — враг унутренний энто стюденти энти самые».
Теперь «стюденти энти самые» окружили, толпясь у дверей, Морозова. Он очутился среди длинных порыжелых сюртуков с золотыми пуговицами и выцвелыми, засаленными голубыми воротниками, среди синих и алых косовороток, прикрытых тужурками, распахнутыми на груди, между барышень в очках и пенсне, в блузках, пахнущих ситцем и серым мылом, между медиков с черными погонами с косыми серебряными нашивками и плохенькими шашками на лакированных кожаных портупеях. Ясные, молодые и блестящие глаза, что полевые цветы, смотрели на него.
Гомон юных голосов — птиц верещанье ранним утром — его оглушил. В них были радость свиданья, ожидание чего-то прекрасного, счастье молодости, пыл души, прикоснувшейся к искусству. Морозов увидал горячие руки, сжимающие руки, и глаза, смотрящие смело в другие глаза.
Точно буйная трава, густая и непокорная, цветущая летом по берегу ручья, высокие пахучие зори с шапками белых мелких цветочков, ползучая лиловая вероника, порхающий пестрыми цветами, как мотыльки над полем, горошек окружили и опутали его своими стеблями и листвой. Морозов почувствовал себя таким же молодым, как они, и радостно забилось его сердце.
— Господа, — слизал кто-то подле него басом, — дайте пройти военному.
Девушка с синими глазами под светлыми ресницами, бледная, в веснушках и некрасивая, отшатнулась, напирая на толпу, и сказала, приветливо улыбаясь:
— Пожалуйста. Проходите.
«Враг внутренний», — подумал Морозов и вошел в залу.
XXX
На эстраде, задрапированной красным сукном, — два рояля. Один — в отдалении, другой — около самой публики.
В углу под образом кротко мигала в синем стекле лампадка. У стены стульях молодежь — ученики и ученицы Консерватории.
В первом ряду, подле того кресла, где было место Морозова, стоял маленький генерал с красным конопатым лицом, в седой колючей бороде и с очками на красном носу. Он был в длинном старомодном сюртуке, с серебряными генеральскими погонами, при шпаге. С ним разговаривал высокий, нескладный, сутуловатый штатский с большой головой и рыжими волосами.
Генерал кивнул Морозову.
— И вы сюда, Морозов, на огонек истинного света искусства и красоты? — сказал он, пожимая Морозову руку. — Я, по правде сказать, думал, что все ваши интересы в спорте, в манеже. Видал вашу блестящую победу в прошлое воскресенье. Любовался вами.
— Разве вы, ваше высокопревосходительство, изволили быть в манеже?
— «Изволил», «ваше благородие». Я люблю спорт, движение, молодость. Любишь то, что ушло безвозвратно.
— Поживем еще, Цезарь Антонович, — сказал высокий штатский. — Вам ли с вашим могучим талантом бояться смерти! Цезарь Антонович, — обратился он к Морозову, — бульварные романы в «Петербургской газете» обожает читать.
— Полно шутить, Михал Михалыч, заработаешься, устанешь, ну и тянет почитать что-нибудь такое, что ничем бы не волновало и не смущало. Знаешь, по крайности, что, если герой в сегодняшнем номере и бросился с пятого этажа на мостовую, это еще не беда, — в завтрашнем может оказаться целым и невредимым. Драмы довольно и в жизни… Я, Морозов, вас первый раз в нашем зале вижу. Что пожаловали? Или приглянулась вам наша дива?
— Тут многое, ваше высокопревосходительство, и… между прочим… хочу просить у вас протекции.
— Что?.. Где?.. Вы в академию, что ли, поступить собираетесь?..
— Нет. Дело проще. Штаб-трубач нашего полка играет соло на Инвалидном концерте. И вот… я… меня просили… устроить, чтобы Надежда Алексеевна прослушала его игру и дала бы два-три совета, чтобы у него в игре душа была. А я не знаю, как это сделать.
— Надежда Алексеевна, — сказал штатский, — такой человек, у которого все можно просить, она все сделает. Это истинно христианская душа.
— Сделаем, — сказал генерал. — Ну, а «то Русалка?
— Кто это Русалка? — спросил штатский.
— Лошадь поручика, — сказал генерал. — Да такая, что в нее влюбляются самые неприступные красавицы. О ней говорят как о героине романа.
— Бульварного? — сказал штатский. — Давайте, Цезарь Антонович, садиться. Начинают…
В зале наступила тишина и сейчас же прорвалась грохотом аплодисментов. Точно крупный летний дождь налетел с синего неба и ударил по железным крышам.
— Тверская… Тверская… Душка… Тверская… — девичьи звонкие голоса сыпались точно молнии сквозь дождь.
Смолкли…
В пяти шагах от Морозова, на возвышении эстрады стояла Надежда Алексеевна. От того, что она была на возвышении, а он сидел внизу, она казалась ему выше ростом.
Длинное платье с небольшим шлейфом закрывало ноги. Молодая грудь была низко открыта. Широкие кружевные рукава, не доходящие до локтя, показывали красивые полные руки. На тонкой шее висел на золотой цепочке медальон. В нем горел бриллиант. Длинные, густые волосы отягчали затылок и завитками спускались на лоб. Снизу отчетливо было видно красивое, славянское лицо Тверской — чуть выдавались скулы. В руках, обвитых жемчужным браслетами и золотом, Тверская держала свернутые в трубку ноты.
— Тверская!.. Тверская!.. — гремело по залу. Морским прибоем, грохочущими валунами нарастал шум рукоплесканий, и метались в этом шуме вспышками белых пенящихся гребней выкрики молодых голосов: «Тверская!» — По проходам между стульев молодежь надвигалась к эстраде, заливая собою промежутки у стен и стараясь ближе посмотреть на певицу и попасть ей на глаза.
— Надежда Алексеевна! — крикнул чей-то девичий звонкий голос и оборвался.
Полный господин во фраке с мясистым, в прыщах, лицом, расправив фалды, уселся за рояль и переворачивал ноты, ожидая, когда стихнут восторги оваций.
Рядом с ним села красивая дама в вечернем туалете»
Тверская кивнула головою аккомпаниатору. И так напряженно смотрела на нее вся толпа, что по этому ее маленькому знаку смолкли рукоплескания и наступила тишина.
Кто-то сзади еще раз пискливо крикнул: «Тверская», И сейчас же в тишину вошли полные, и сочные звуки рояля и с ними низкий грудной голос понесся по залу.
Для берегов отчизны дальнойТы покидала край чужой.
— Безупречная фразировка, — прошептал рядом с Морозовым Михал Михалыч.
Морозов досадливо поморщился. Он пил звуки голоса, пропитывался ими и растворялся в них.
В час незабвенный, в час печальной,Я долго плакал над тобой.
Музыка, слова и голос вызывали картины. Морозову казалось, что не зал Консерватории в холодном, туманном Петербурге с рыжим и рыхлым снегом на улицах окружает его, но вечно голубое небо горит в высоте палящим зноем, зажигает глаза Тверской и теплит ее лицо.
Ты говорила:«В день свиданья,Под небом вечно голубым,В тени олив, любви лобзаньяМы вновь, мой друг, соединим.
Непонятным волнением билось сердце Морозова. Ему казалось, что в этом романсе звучит пророчество. Но ждал, что будет дальше. И слышал низкий, мрачный голос:
Но там, увы, где неба сводыСияют в блеске голубом,Где под скалами дремлют воды,Заснула ты последним сном.
Глаза певицы расширились. Болью и мукою исказилось ее прекрасное лицо. Скорбная складка легла у подбородка, и медленно и зловеще роняла она слова.
Твоя краса, твои страданьяИсчезли в урне гробовой,Исчез и поцелуй свиданья…
И со страшной силой, веруя в жизнь за гробом и внушая эту веру всем, Тверская, устремив глаза куда-то вдаль, закончила:
Но жду его!.. Он за тобой!
И хотелось Морозову, чтобы без конца продолжалась скованность мысли, сосредоточение в чем-то, им еще не осознанном, где сливались в один образ — стихи, музыка, голос и женщина и чему было одно имя: Красота.