Георгий Гулиа - Человек из Афин
…Перикл сказал однажды Фидию, прогуливаясь на Акрополе:
– Друг мой, чем ты полагаешь украсить этот холм?
– Чем? – удивился Фидий. – Пропилеи, которые возводит Мнезикл, Храм Ники зодчего Калликрата и, наконец, Парфенон, возводимый Иктином и Калликратом. Этого разве мало? Я не перечислил еще многих сооружений, намеченных…
Перикл перебил его: 1
– Это все хорошо. И я осведомлен об этом вполне. Но ты сам что полагаешь соорудить?
– Я?
– Да, ты. Вот этими руками.
И Перикл сжал ему руку повыше локтя. Ваятель был смущен. Совсем не готов к ответу. И он начал придумывать, что бы ему сказать.
– Не трудись, – продолжал Перикл, – я нашел для тебя прекрасное занятие.
Он повел ваятеля на то место, где возводились Пропилеи. Стал лицом к востоку.
– Не кажется ли тебе, – сказал Перикл Фидию, – что здесь чего-то будет недоставать после того, как мы осуществим все свои планы?
Так как ваятель все еще продолжал недоумевать, Перикл раскрыл тайну еще одного замысла:
– Не кажется ли тебе, Фидий, что на этом холме прекрасное место для маяка?
– Для маяка? – изумился ваятель.
– Да. Но не о том маяке ты думаешь! Я имею в виду маяк божественный, маяк – духовный, маяк – нравственный. Я говорю о символе – оборонителе Афин… Скажи мне, каковы самые драгоценные материалы, которыми пользуются ваятели?
Фидию нетрудно было ответить на этот вопрос. И он сказал:
– Мрамор.
– А еще?
– Дерево, растущее в Колхиде, именуемое буксус.
– А еще?
– Небольшие изваяния для храмов из золота.
– Значит, золото?
– Да.
– А еще?
Фидий подумал… Что еще? Что дороже золота?
– Слоновая кость. Она дороже золота!
Перикл загадочно улыбался. И, смеясь, заключил:
– Значит, золото, кость, мрамор?..
– Да, это так.
– Самое дорогое?
– Да.
– А что еще дороже?
– Ничего! – сказал Фидий. – Только звезды на небе!
– Прекрасно! – обрадовался Перикл. – Достаточно этих. А звезды мы оставим богам.
И он предложил ваятелю еще один вопрос:
– Каким по высоте должно быть изваяние, которое, будучи водружено между Пропилеями и Парфеноном, – как они задуманы, – господствовало бы над холмом, Афинами и было бы видно в Пирее, а может быть, и дальше…
– На Саламине?
– Может быть.
– На Эвбее?
– А почему бы и нет?!
– О, это должен быть колосс!
Перикл сказал просто:
– О колоссе и речь!.. Каким же он должен быть по высоте?
Фидий присел на корточки, взял палочку, попавшуюся под руку, и провел по земле несколько линий. Он чертил и считал. В уме и на земле.
Потом встал и сказал:
– Вон выше того кипариса. Выше на десять локтей.
Перикл усмехнулся:
– А я-то думал, что много выше. – Взяв под руку ваятеля, он отошел туда, к стене, чтобы не слышали посторонние уши. Перикл сказал: – Разве было бы худо, если бы эту площадь перед храмом украсила скульптура твоей работы высотою с этот кипарис и даже выше?
Фидий не знал, что и ответить. Перикл продолжал:
– Выше кипариса и много дороже его! Скульптура Афины, богини нашей великой, созданная тобою из лучших материалов. Из золота чистого! Из кости ливийских слонов! И мрамора пентеликонского или элевсинского.
Фидий ошеломлен. Фидий как бы лишился рассудка. На одно мгновение… Как? Из золота? Из кости? Сколько же нужно золота и сколько кости из Ливии?..
И он слышит успокоительный голос своего друга, первого стратега Перикла:
– Будет золота столько, сколько потребуется. II столько же кости. И горы наши с мрамором – в твоем распоряжении…
– Пусть горят все светильники.
Так желает Аспазия. И Перикл разносит огонь по всем углам. И пылают светильники по всем углам. А через окно – квадратное и небольшое – струится синяя ночь. Она смешивается с золотом огня. Она растворяется в золоте, подобно светляку, проникшему в освещенную комнату.
Тихо-тихо в мире в этот поздний час, когда Арктур сверкает своей белизной на синем фоне. Тихо-тихо в доме, где смерть произвела опустошение.
Он говорит:
– Я хочу любить только тебя, но сердце мое на берегу Кефиса.
– А мое?
– Тоже там?
– И здесь и там. И в горах, где наш сын.
Снова становится тихо-тихо.
Она вздрагивает:
– Кто это идет сюда?
Он прислушивается:
– Никто.
– Разве?
– Все тихо.
– Перикл, я сойду с ума.
– Утешить тебя?
– Нет, не надо.
– Поцеловать тебя?
– Нет.
– Обнять тебя?
– Нет.
И снова – тихо, очень тихо. В мире. На небесах. В доме. Во дворе.
Он хватается за сердце:
– Сколько я помню себя – всегда ощущал биение своего сердца. Иногда мне казалось, что оно остановится. Вот и сейчас …
Она говорит:
– Не надо…
– Я думаю о том, что буду делать после смерти. Лежать в гробу? Холодный? Без дела? Без мысли? Совсем спокойный?
– Не надо, Перикл.
– Я всю жизнь боялся смерти. Даже тогда, когда бросался в гущу боя. Я не трусил, но думал о смерти. Скажи мне: может быть, это трусость?
– Нет.
– А что же?
– Это обычное ощущение человека, не завершившего своего дела, которому есть чем занять свои руки в этой жизни. А когда кончается дело – человек становится храбрым.
– Да?
– Это так, Перикл. Так, а не иначе.
Он убирает руку со своего сердца. Но биение его все равно слышит: оно – слева и в висках, в ногах, в затылке. Везде!
– Значит, я не трус?
Она качает головой: нет.
– Но и не герой. Я боюсь смерти.
– Значит, впереди у тебя – дела.
– Какие дела?
Он даже надул и без того пухлые губы. Обиделся, как дитя. А она – холодная и умная, красивая и смелая – утверждает, что впереди у него – дела.
– Мы вольны над собою только отчасти. И вовсе не свободны даже в самом свободном городе мира – Афинах. Это только кажется нам, что свободны. Рок тяготеет над нами, и боги указуют дорогу. Незримые боги незримую дорогу! – Она воодушевляется: – Разве не так? Разве не боги ведут нас неведомо куда? Почему мы с тобою не на кладбище, рядом с нашими детьми, если мы так вольны над собою? Я спрашиваю тебя – почему?
– Философы говорят…
– Они болтают, а не говорят. Они очень разумны, пока беда не коснется их самих. Я знала одного такого. У себя, в Милете. Он говорил: человек превыше горя! Он говорил: сила человека побеждает беду! Он говорил: человек обязан познать самого себя и через это познание победить страх и несчастье! А когда у него почти одновременно умерли жена и мать, он рвал на себе волосы, подобно египетским женщинам, и причитал целый месяц, пока не умер с горя. Вот тебе и философ!
– Наш Сократ говорит…
– Что он говорит? – Аспазия становится еще холоднее от гнева ко всем философам.
– Он говорит, что выпьет цикуту, если придется.
– Врёт он!
– Ты не знаешь Сократа.
– Он – хороший, он – ленивый. Но он нагло врет про цикуту… Философы трусливы…
– Может быть, – говорит он и вздыхает.
Арктур глядит прямо на него сквозь квадратное окошко. Такой блестящий на небе.
– Трусливы не только философы, – говорит он.
– А кто еще?
– Например, бывшие стратеги.
Она молчит.
– Дела которых оборвались раньше их жизни.
Не глядя на него, не глядя на звезды, она говорит:
– Трусливы все мужчины…
Евангел сидел на грядке и полол ее. Отбрасывал на дорожку Какую-то травку. Прореживал ее. Такую светленькую, зелененькую, в которой соединились все нежности мира. И Перикл спросил себя: зачем он это делает? Чтобы не разрасталась или, напротив, чтобы ширилась по земле своим зелененьким стебельковым потомством?
Он долго наблюдал за ним. Раб трудился прилежно. Вонзал подобие ножа в землю, аккуратно выворачивал клок травы вместе с корнями и встряхивал ее. Зачем он это делал?
Было раннее утро. Небо такое же нежное и зеленое, как и трава на грядке. Звезды только что погасли. Даже ветер не успел проснуться. А Евангел уж трудится. Правда, он мог бы поручить это несложное дело какой-нибудь рабыни или рабу. Управителю дома не обязательно собственноручно полоть грядки.
Перикл слегка кашлянул, чтобы подать знак Евангелу. Но тот не расслышал или сделал вид, что не расслышал хозяйского кашля. Перикл подошел совсем близко. А Евангел продолжал рвать траву. Не подымая головы. Его не занимали ни заря, ни поблекшие звезды, ни цвет неба. Евангел работал…
Хозяин позавидовал своему рабу. Его самозабвенной работе. Почему он, Перикл, не может вот так же забыться у грядки? Почему в голове у него мучительные мысли и видение смерти перед глазами? Аспазия не сказала этого прямо, но, наверное, от трусости. От чего же еще? Если не можешь сам уйти из этого мира, – значит, трус… Если мысль о смерти все время преследует тебя, – значит, ты трус… Но так ли это на самом деле? О чем же должен думать человек, как не о смерти? Только бараны бредут на живодерню без страха и сомнения. Только они!.. Да и то – кто знает?