Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
– В Сенат! – отвечал Остерман…
– Ой, не мудри, Андрей Иваныч! Выскажись, как на духу.
Остерман чуточку улыбнулся – с лаской:
– Сенату быть, но лучше бы… не быть! Коллегиальное правление, матушка, тем и невыгодно, что при нем всегда противные и разные мнения бывают. А для власти самодержавной необходимо лишь одно мнение – ваше. Единоличная сатрапия всего удобнее, лишь доверенные персоны должны замыслы монарха своего ведать.
– То дельно говоришь, Андрей Иваныч! А… Сенат?
– Сенат можно создать, как и просило шляхетство. Но дел важных сенаторам не давать, дабы несогласий заранее избегнуть.
– А кто же тогда Россией управлять будет? От чтения бумажного я временами в меланхолию впадаю жестокую, справлюсь ли?
И тогда Остерман, побледнев, разом облокотился на стол:
– Кабинет вашего императорского величества, – сказал он.
Анна с постели соскочила, разрыла пуховые подушки кулаками.
– Думаешь ли? – спросила. – Кабинет сей опять Верховным советом обернется! Опять кондиции каки-либо изобретут в пагубу мне!
– Никогда этого не случится, ежели доверите Кабинет персоне, уже не раз доказавшей вашему величеству свою нижайшую преданность…
Остерман только пальцем на себя не показал, но было ясно, чего он домогается, и царица его желания разгадала…
– И ладно, коли так, – приободрилась Анна. – Дела сами к рукам твоим липнут, Андрей Иваныч… Ты уж не дай мне пропасть. А есть ли у тебя человечишка верный, дабы он канцелярию мою тайную берег, яко глаз свой?
– Ваше величество, – снова кланялся Остерман, переливаясь муаром одежд, – коли человек к делам тайным цепью прикован, то поневоле становится верным. А тайно содеянное – тайно и осудится! Велите лишь – и все исполнится по воле вашей…
– Постой, – спохватилась Анна. – А может, в Кабинет моего величества Ягужинского подсадить? Верен и пострадал за нас!
– Шумлив больно, – поморщился Остерман.
– Тогда его в генерал-прокуроры вывесть, пущай над Сенатом глаз свой острит… Око-то у него зрячее!
– Воля ваша, – ответил Остерман. – Но самобытных людей не жалую и вам советую их беречься. Сами ведаете, государыня, каково некрасиво, ежели полк солдат в ранжире одинаков, а един солдат выше всех на голову… Зачем благообразие нарушать?
Остерман ушел, замолкли за стеной фрейлины, пением утомленные. Анна Иоанновна вышла к ним и отвесила каждой по оплеухе.
Заплакали тут девки ранга фрейлинского:
– Да мы более кантов не знаем… Всю тетрадку вам спели!
Тогда Анна Иоанновна распорядилась:
– Теи песни, в которых про чувствия нежные поется, разучить вам новые. Чтобы пели вы неустанно! Да и рукам вашим работу дать надо. Эй, где Юшкова? Раздать пряжу девкам: пусть поют и прядут, чтобы хлеб мой не даром трескали…
* * *Верховный тайный совет уничтожили, а Сенат – это маховое колесо империи – со скрипом провернулось…
Секретарем же в Сенате стал Иван Кирилович Кирилов, грамотей и атласов составитель, человек в дальние страны влюбленный, о путях в Индию мечтающий. Водрузил он на столе «Зерцало», и в Грановитой палате воссели (не выбранные, а назначенные) лютейшие враги: бойцы за самодержавие и ярые противники его. Сидели они сейчас, глазами к драке примериваясь, а на них из-под зеленого козырька зорко посматривал Остерман: «Ну-ну! Кто кого?..» Еще и дел не начали, как пошло поминание обид прежних, подковыки да затыки, шпынянье и ругань.
Поднялся канцлер Головкин, долго крестился на киоты:
– Учнем, господа, высокий Сенат, с помощью божией. За первое изволила ея величество указать нам о благочестивом содержании православныя веры и прочая, что касается до церкви святой, и станем мы за то благодарить ея императорское величество…
Старик Дмитрий Михайлович Голицын глаза ладонью закрыл, будто молясь безгласно, а про себя думал: «Вот оно, началось… Усердствуя в делах церковных, желает Анна глаза нам замазать, чтобы мы Бирена не замечали!» Тут канцлер велел Кирилову часы песочные перевернуть, чтобы отсчитать по часам время «для мысли». Голицын смотрел, как тихо и равнодушно сеется песок под стеклом, и думал: «Страну экономически подъять надобно, а дела церковные единым росчерком повершить можно… Неужто мне, мужу зрелому, баловством этим заниматься?» И неожиданно встал.
– Пойду, – сказал. – Домой съеду… неможется мне!
В спину ему дребезжаще прозвучали слова Остермана:
– Не желаешь ты, князь, государыне услужить нашей…
Уехал. Остальные сидели и думали. О делах молитвенных. О возобновлении крестных ходов по губерниям. О том, чтобы за колдовство людишек огнем жечь, и прочее. Прошло полчаса…
– Песок весь! – доложил Кирилов. – Кончай мыслить!
Явилась однажды в Сенат и Анна Иоанновна, ей реестр дел зачитали вслух, а она прослушала. И велела тот реестр к себе «наверх» отнести, и тогда рассмотрит. За что сенаторы с мест своих вставали и благодарили покорнейше. И вдруг Анна Иоанновна воззрилась на Василия Лукича Долгорукого зраком престрашным. Попался, дракон старый! Шагнула вперед, руку вытянула и Лукича за нос схватила (а нос у него большой был!).
– А ну встань, Лукич, – велела Анна, и Лукич встал.
Носа сенатора из руки не выпуская, ея величество высочайше изволила вокруг палаты всей обойти. Потом под портретом древним Ивана Грозного остановилась.
– Небось знаешь, – спросила, – чья парсуна висит тут?
– Ведаю, – заробел Лукич, дрожа. – То парсуна древняя царя всея Руси – Ивана Василича Грозного…
– Ах, Грозного? – усмехнулась Анна. – Ну, так я грознее самого Грозного буду… Хотя я и баба, – продолжала она, – но не ты меня, а я тебя за нос вожу. Вас семеро дураков верховных на мою шею собралось. Но я вас всех провела, как и тебя сейчас… за нос! Уйди, Лукич, теперь. Сиди дома тишайше и моего приказа о службе жди… Я тебе новый пост уготовлю – высоко сядешь!
Были перемены и при дворе. Бенигна Бирен заступила место статс-дамы; сестра ее, девица Фекла Тротта фон Трейден, во фрейлины определилась. Пальцы сестер вдруг засверкали нестерпимо – Анна щедро одарила их бриллиантами. Рейнгольд Левенвольде был обер-гофмаршалом, а Густав Левенвольде, более умный, стал обер-шталмейстером (лошадями и конюшнями двора ведал). Но самое главное место при дворе – место обер-камергера, которое ранее занимал Иван Долгорукий, – оставалось пусто, и шептались люди придворные: «Для кого оно бережется?» Не было еще занято и место генерал-прокурора. «Кто сядет? – волновались вельможи. – Неужто опять горлопан Пашка Ягужинский?.. Ой, беда, беда!»
А по Москве, тряся бородой и звеня веригами, вшивый и грязный, прыгал босыми пятками по сугробам Тимофей Архипыч:
– Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич… Православные, почто хлеб-то жрете? – спрашивал он, во дворец пробираясь. – Рази вам, русским людям, хлеб надобен? Вы же, яко волки, один другого сожираете и тем всегда сыты бываете…
Тимофея Архипыча никто не смел тронуть: он считался блаженненьким, утром раненько прибегал на Москву из села Измайловского, и Анна Иоанновна его чтила, сама – своими руками – бороду ему расчесывала. Вовсю гудели колокола, сверкали ризы, императрица молилась истово… «Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич!»
Но однажды, отмолясь, с колен воспрянула – в рост, гневная.
– Не желаю, – объявила, – корону возлагать на себя, пока в доме моем скверна водится – Долгорукие! Но милосерд – на я, пусть все знают о том: семейство князя Меншикова, от коего столь много зла претерпела я, из ссылки березовской вызволяю!
* * *Бирен выходил в русский мир осторожно – на цыпочках. Для начала в передних показался. Шагнул в другие комнаты. Уже и до лестниц добрался. Но улиц еще стерегся. Ходили там по морозцу люди совсем непонятные ему – мужики да солдаты… И с разлету хлопали двери, в страхе опять затворенные.
– Я знаю русских, – говорил. – Они ненавидят нас, немцев…
Раскладывал пасьянсы и чистил ногти. Длинные, розовые, острые. А по картам выходило: валетные хлопоты и дама под тузом. Нехорошо! От обидной тоски на царицу пробовал было с женою сойтись. Но не получилось. И тогда разбросал он все карты – в злости и ревности:
– О, женская неверность! Залучила меня в эту страну, где все чужие для меня, а сама другого к себе приблизила…
Да, пока он отсиживался в деревне, Густав Левенвольде снова сблизился с императрицей. Теперь он нагло смеялся над Биреном, говоря ему: «Мы же тебя звали! Надо было ехать…»
Лейба Либман тем временем долги курляндские собирал.
– А когда вы, господин Бирен, мне отдадите? – спрашивал.
– Отстань! Отдам позже… – хмурился Бирен.
– Но, сидя взаперти, с чего разбогатеете?..
И вдруг случилось чудо: приполз сиятельный князь Алексей Черкасский да Бирена за руку сразу – хап, да губами ее – чмок, чмок, чмок… Смотрел снизу, словно собака, ласки отыскивая:
– Высокородный господин Бирен! Зачем света московского прячетесь? Не угодно ли ко мне в четверток на блины пожаловать?