Московские повести - Лев Эммануилович Разгон
— Ну, ну, Петя... И как это в тебе сочетаются купеческая деловитость и практицизм с наивнейшим идеализмом! Ты, как Архимед, просишь солдата не трогать твои чертежи... А ему на тебя и твои чертежи плевать!.. Чем дальше, тем меньше у тебя, да и у меня, да и у любого ученого будет возможности заниматься чистой наукой. Нас будут все больше, все активнее заставлять служить. Понимаешь, служить. Мало того — прислуживать.
— Да ты просто стал разговаривать, как мой Гопиус.
— А он не дурак, твой Гопиус!.. Поумнее многих других. И уж во всяком случае, безусловно порядочней!
— Не спорю. Я глубоко почитаю Евгения Александровича, рад, что он у меня работает. Но все же идеалом научного работника для меня будет не мой помощник, а помощник Цераского — Павел Карлович Штернберг! Вот кто совершенно не интересуется политикой, а только чистой наукой, вот кто никогда и ни в чем от нее не отступит!.. Ну, вот мы и дома. Будь здоров, Сашенька. Может, зайдешь? Валя обрадуется.
— Нет, у меня еще не выполнена программа на шестнадцатое января. Вечером у меня соберется музыкальный народ, немного помузицируем. Если бы не боялся нарушить твой режим, вытащил бы и тебя с Валей... Возьму сейчас извозчика и поеду на свою Сущевскую. Спокойной ночи!
Нет, это были не занятия! Студенты приходили на семинар бледные, озлобленные, не очнувшиеся от только что перенесенного унижения. У входов и выходов в университете стояли городовые, проверяя студенческие билеты. В вестибюлях старого и нового зданий мелькали синие мундиры и серебряные аксельбанты жандармов. Конная жандармерия неторопливо объезжала по кругу: Моховая, Большая Никитская, Долгоруковский переулок, Тверская, Моховая. Сытые молодчики, вовсе не в гороховых, а самых разных цветов, но одинакового покроя пальто, стояли на всех углах и провожали каждого прохожего взглядом внимательных, собачьих глаз. У входа в Манеж, напротив университета, дворники под руководством городовых разметали снег, вносили скамейки: готовились к приему гостей...
Лебедевские обходы утратили свой живой, веселый и такой радостный характер. Петр Николаевич обходил каморки в подвале хмуро, редко останавливаясь перед приборами, и не вел своих обычных речей, оснащенных цитатами из Гёте. К чему это все, когда он видит, что его ученики меньше всего думают о физических явлениях... Все их мысли заняты другим, они вполголоса разговаривают друг с другом, и Лебедев знает, что не о физике идет разговор.
Можно, конечно, вспылить, обрушить на студента всю силу известного, лебедевского шторма, шквала, урагана, тайфуна... Заявить, что сюда приходят заниматься наукой, а не политикой, что митингами, сходками и прочим следует заниматься в часы, свободные от лабораторных занятий... Но Лебедев знал, что даже самый большой лебедевский шквал не сломит упорства, нарастающего в студентах. А самое главное — самое главное было что-то внутреннее, не позволяющее ему это сделать...
«Что это? — думал иногда Лебедев, угрюмо подымаясь по лестнице из подвала лаборатории. — Что это — страх за свою популярность у студентов? Нежелание с ними ссориться? Но он ведь по отношению к студентам был так же всегда прям, непримирим, как и к университетскому начальству. Он никогда не потакал никаким и ничьим настроениям, чуждым интересам науки... Да, наука, конечно, — это великое и святое, ради нее стоит поступиться всей суетой и мелочностью политики... А человеческим достоинством? По сути, об этом идет речь!.. Не республики же требуют студенты, не чего-нибудь еще, а соблюдения правительством же введенной автономии, уважительного и достойного к ним отношения...»
Однажды в коридоре он столкнулся с профессором Лейстом. Тот несся по коридору с такой скоростью, что его длинная борода ходила из стороны в сторону. Увидев Лебедева, он остановился, схватил за пуговицу сюртука. От волнения он говорил с более явственным акцентом, чем обычно:
— Вот! Вот, уважаемый Петр Николаевич! Вы еще имели спорить со мной... Дать студенту свободу возражать... Сначала они станут возражать профессору, потом... потом... Вот, почитайте, что они имеют писать, ваши любимые студенты...
Он вытащил из кармана сюртука какую-то бумажку и сунул ее Лебедеву. Лебедев неторопливо расправил тонкую мятую бумагу. Сбитым типографским шрифтом на ней довольно небрежно было напечатано:
Товарищи! Мы переживаем критический момент. Обнаглевшее царское правительство в диком разгуле бешеной мести совершило и совершает грубое насилие над студенчеством. Организуя черносотенные банды академистов — шпионов, провокаторов, расстреливающих наших товарищей, открывающих отделения участков в стенах университета, оно уже превратило храм науки в полицейский участок.
Довольно! Мы не можем молчать! Забастовка!
Пусть наш протест сверкающей молнией рассечет свинцовые тучи мрачной реакции, повисшей над многострадальной нашей родиной! Пусть из края в край несется наш боевой клич.
Долой монархию!
Свободу политическим ссыльным и заключенным!
Да здравствует неприкосновенность личности, свобода слова, печати, собраний, союзов!
Да здравствует свободная школа в демократическом государстве!
Социал-демократическая группа студентов Московского