Евгений Чириков - Зверь из бездны
Когда приехал Миша, я уже отправился, хотя все еще был слаб, скучен, скоро уставал… Я подошел к нему с опущенной головою и хотел поласкаться:
— Пшел!.. Опаршивел!..
Я печально отошел прочь.
— Потерял он обоняние… Теперь ни к черту не годится, — сказал Миша…
Я вышел в переднюю и стал прислушиваться, что говорят про меня.
— Придется другую собаку завести…
— А как же Верный?..
— Куда его?..
— Жаль все-таки…
— Пусть караулит двор: посадить его на цепь и пусть себе лает!..
Дрожь пробежала по моей спине… На цепь!.. Я вспомнил старого Руслана, который умер на цепи, и подумал: «Вот так же и я всю жизнь проживу на цепи, состарюсь и сдохну… Нет!.. Это жестоко, этого вы не можете сделать!..»
Однажды, когда я лежал на крыльце, грея спину на солнышке и слушая, как кудахчут курицы, петух вдруг закричал:
— Кто такой!..
Я оглянулся и вздрогнул от ужаса: Миша вел на шнурке незнакомую легавую собаку, ласково трепал ее и говорил:
— О-о, морда!.. Славная морда!..
Я залаял.
Миша посмотрел на меня и крикнул:
— Тубо!.. Свои!..
«Свои!..» Значит, эта собака взята в дом вместо меня… Заныло у меня сердце, и я завыл от обиды и досады…
XIVВот и теперь пришло благодатное лето, второе лето моей жизни. Много воды утекло за прожитый мною год жизни. Люди живут долго, а мы, собаки, совсем немного… Одного года от роду мы уже делаемся совершенно взрослыми… Прошел год, и прошла моя юность, милая беспечная юность. Правда, много горя я видел в раннем детстве, но теперь горе ушло назад вместе со временем, и помнилось больше хорошее… Настоящее горе пришло ко мне только теперь… В комнате Миши, в мезонине[139], жила теперь новая собака… Как все изменилось в моей жизни с появлением новой собаки!.. Все вдруг ко мне охладели, перестали меня ласкать, перестали пускать в комнаты… После болезни я остался худым, поджарым, и ребра обозначились на моих боках, как у скелета. На спине у меня образовалась плешина, и слезились глаза от солнечного света…
— У-у, паршивый!.. — кричали на меня люди, когда я пытался с кем-нибудь поласкаться…
— Противный стал!.. Убирайся! — говорила Катя, моя милая ласковая девочка, которая меня так любила раньше…
Я свободно бегал по улице, по двору, и казалось, что никому не было дела до меня. Аппетит у меня после болезни был большой, а есть стали давать мало. Все пожирала новая собака, а мне отдавали только то, что оставалось от нее, объедки… Обидно! Боже мой, как это было обидно!.. Бывало, лежу около конуры покойного Руслана и слушаю, как дети играют в комнатах с новой собакой.
— Фингал!.. Фингал!.. — только и слышно, что Фингал, а я, Верный, для них не существую…
Доходило до того, что меня забывали иногда покормить, и я, голодный, сидел под окном кухни и ждал, не выкинут ли из окна что-нибудь съедобное… Если бы была Прасковья, я, наверно, не голодал бы. Но Прасковьи не было. Она давно уже ушла со своими узлами со двора, чтобы никогда более сюда не возвращаться. Не знаю, что случилось, но вот что я видел и слышал: однажды барыня сильно поругала Прасковью, и кажется, из-за Вани, который ночевал в этот день на кухне и поссорился с Катей. Прасковья заступилась за Ваню, связала свое добро в два больших узла, взяла за руку Ваню и ушла… Проходя мимо меня, Прасковья сказала:
— Прощай, Верный!.. Видно, уж не увидимся больше…
Я подошел к ней и поласкался…
— Собачья у нас с тобой жизнь, сынок! — сказала Прасковья вздохнув и добавила: — Пойдем, Ваня!
И они ушли… И с тех пор я никогда не видал больше ни Прасковьи, ни Вани… Где они?..
На место Прасковьи пришла другая баба, так что в нашем доме была новая баба и новая собака… И новая баба сразу невзлюбила меня, перестала пускать в кухню и всякий раз, когда я попадался ей на глаза, говорила:
— Одер[140] какой! Подох бы, что ли, уж!..
Опять пришло время ехать на дачу, опять началась суматоха, хлопоты, оживление, опять на двор въехали телеги и тарантасы… Я вспомнил прошлое: вспомнил зеленые луга, пестреющие желтыми и синими цветами, вспомнил кочковатые болота со ржавчиной и задумчивые озера в рамке камышей и осоки, вспомнил охоту, уток, дупелей, землянику, вспомнил белую Джальму, — и мое сердце забилось радостной тревогой… И я тоже стал прыгать и лаять и от радости кидаться к Кате, к Мише, к новой собаке… Я сделался словно маленький, и мне хотелось лаять, лаять и бегать взапуски… Когда наши стали усаживаться в тарантасы, на один из которых посадили теперь Фингала, я выбежал за ворота, чтобы убежать впереди всех…
— Верный! Поди сюда! — закричал Миша.
Я вернулся, предполагая, что и меня посадят в тарантас, как то сделали в прошлом году. Но я жестоко ошибся.
— Подержите-ка Верного, а то увяжется за нами! — сказал Миша, схватив меня за ошейник…
— Разве его удержишь? На цепь надо, а то все равно убежит, — сказал дворник и поволок меня к конуре, где жил покойный Руслан. Я упирался задними ногами в землю, мотал головой, скулил, но дворник не обращал никакого внимания. Дотащив меня до конуры, он защелкнул кольцо цепи около моей шеи и сказал:
— Теперь не побежишь!..
Да, теперь не убежишь… Проклятая цепь приковала меня к конуре, и конура Руслана сделалась моей тюрьмой…
XVЛошади тронули, забрякали бубенцы и подвязанные колокольчики, и замелькали спицы задних колес у тарантасов…
— Прощайте! Прощайте! — жалобно лаял я вслед уезжавшим, потом рванулся вперед и остановился в полном изнеможении: цепь, проклятая железная цепь, грубо дернула меня за ошейник, а ошейник сдавил горло.
— Прощайте! Прощайте!
Тарантасы выкатились и скрылись за воротами. Только стук колес о мостовую да бубенчики еще долго отдавались у меня в ушах и щемили сердце. Этот стук колес и бубенчики наполняли мою душу безграничной скорбью и отчаянием, словно я терял все дорогое в жизни… И если бы они могли понять это, они вернулись бы и взяли меня… Но они не понимали и не хотели понимать… Смолкли бубенчики, затерялись в общем хаосе городского шума… Все пропало, и я — один на цепи…
Уехали, не пожалели…
Томительно тянулся день… Я думал о том, как меня обидели, и временами ненавидел своих хозяев. Мне хотелось моментами покусать всех их, облаять, как злых, чужих мне людей, меня оскорбивших незаслуженно… Я ходил около конуры, волоча тяжелую железную цепь, и судьба Руслана стояла передо мной во всей своей жестокости… «Издох Руслан на цепи… Верно, моя судьба такая же… Неужели?.. Не хочу! Не хочу!» Я грыз холодные звенья цепи, пробовал передними лапами стащить ошейник через морду, уставал и в бессилии ложился и закрывал глаза… В голове шумело, и все чудилось, что где-то звенят бубенчики… И слезы катились у меня по щекам, бессильные слезы прикованного железом… Трудно передать вам то, что я пережил в эти часы! Если когда-нибудь — чего не дай Бог! — вас посадят на цепь, вы поймете меня… От тоски, злобы и отчаяния я царапал землю когтями и кусал свои ноги.
Пришла ночь, светлая и теплая. В синем небе горели звезды, и месяц выглядывал из-за крыши и пристально смотрел на меня. Мне казалось, что месяц жалеет меня, и я начинал выть…
— Не вой, проклятый! — кричал спавший в каретнике дворник.
А я выл…
— Словно по покойнику… Ах ты, чтоб тебе пусто было!..
А я выл…
Дворник вышел из каретника.
— Что не брехаешь?.. И в караульщики, видно, не годишься!..
Он подошел ко мне и звякнул цепью.
— Всю ночь провоешь… Пшел! Брехай! Ну, пшел, что ли!
Дворник пихнул меня в бок тяжелым сапогом, я вскрикнул от боли и невольно шарахнулся в сторону. И к моей радости и удивлению, цепь не потянулась за мной! Я не сразу понял, что случилось: на шее все еще оставалось такое ощущение, словно ее тянет цепь.
Я осторожно помотал головой: легко! Прошел к забору, посмотрел, не тянется ли за мной проклятая цепь, не тянется!.. Значит, я свободен!.. Я залаял, громко залаял, повалялся на спине, почесал ногой за ухом, встал и встряхнулся…
Слава Богу, я свободен!..
Но мысль, что меня могут снова посадить на цепь, заставляла меня пугливо настораживаться при каждом шорохе. Я подошел к дверям каретника, где спал дворник. Дворник уже храпел, а мне все чудилось, что он кряхтит и грозит цепью… И конура казалась мне теперь тюрьмой, и я вздрагивал при виде сверкавшей на лунном свете цепи, что, как змея, изгибались по земле, словно ползла в конуру… И прежде дорогие мне места теперь как-то сразу потеряли свою прелесть, и мне хотелось уйти от них далеко и навсегда… «Уйду!» — думал я и соображал, как выйти со двора… Ворота на запоре, под воротами — доска, забор кругом высокий… И тут я вспомнил, что в сарае есть дыра, через которую я когда-то лазил на чужой двор… Оглядевшись вокруг, я постоял перед домом, где пережил много радостей и горя. Дом смотрел на меня темными окнами угрюмо, неприветливо…