Генрик Сенкевич - Огнем и мечом. Часть 2
Заглоба с немалым удивлением воззрился на двух исполинов, которых никогда прежде не видел; судя по мундирам с золотыми нашивками на плечах, они служили в литовском войске. Володы„вский же сказал только:
— Закрой дверь, сударь, и никого не вели пускать: о важных делах поговорить надо.
Заглоба отдал распоряжение челядинцу и сел, поглядывая на гостей с тревогой: лица их ничего доброго не сулили.
— Это, — сказал Володы„вский, указывая на юношей, — князья Булыги-Курцевичи: Юр и Андрей.
— Двоюродные братья Елены! — воскликнул Заглоба.
Князья поклонились и произнесли в один голос:
— Двоюродные братья покойной Елены.
Красное лицо Заглобы в мгновение сделалось иссиня-бледным; как подстреленный, стал он руками колотить воздух, разинул рот, не будучи в силах перевести дыханье, вытаращил глаза и скорее простонал, чем промолвил:
— Как так?
— Есть известия, — угрюмо ответил Володы„вский, — что княжна в монастыре Миколы Доброго убита.
— Чернь дымом удушила в келье двенадцать шляхтянок и нескольких черниц, среди которых была сестра наша, — добавил князь Юр.
На сей раз Заглоба ничего не ответил, лишь лицо его, минуту назад синее, побагровело так, что рыцари испугались, как бы старика не хватил удар; потом веки его медленно опустились, он закрыл глаза руками, и из уст его вырвался стон:
— Боже! Боже! Боже!
После чего старый шляхтич умолк надолго.
А князья и Володы„вский дали волю отчаянию.
— Вот, собрались мы, друзья и родичи твои, с намереньем спасти тебя, прелестная панна, — говорил, перемежая свою речь вздохами, молодой рыцарь,
— но, знать, с помощью своей опоздали. Не нужна никому решимость наша, не нужны отвага и острые сабли — ты в ином уже, лучшем, чем плачевная сия юдоль, мире, при дворе у царицы небесной…
— Сестра! — восклицал великан Юр и волосы на себе в горести рвал. — Прости нам прегрешения наши, а мы за каждую каплю твоей крови ведро прольем вражьей.
— Да поможет нам бог! — добавил Андрей.
И оба мужа воздели к небесам руки, Заглоба же встал со скамьи, сделал несколько шагов к своей лежанке, пошатнулся как пьяный и пал перед святым образом на колени.
Минутою позже в замке, возвещая полдень, загудели колокола, звонившие мрачно, как на похоронах.
— Нет больше княжны, нету! — повторил Володы„вский. — Ангелы вознесли ее на небо, нам в удел оставив печаль и слезы.
Рыданья вырвались из груди Заглобы, и он затрясся всем своим крупным телом, а три рыцаря продолжали сетовать на судьбу, и колокола вторили им, не умолкая.
Наконец Заглоба успокоился. Казалось даже, сломленный горем старый шляхтич задремал, стоя на коленях, но спустя несколько времени он поднялся и сел на лежанку, только это был уже совсем другой человек: с красными, налитыми кровью глазами, поникшей головой, отвисшей до самого подбородка нижней губою; на лице его отражалась беспомощность и старческая немощь, незаметная дотоле, — и вправду подумать можно было, что прежний Заглоба, хвастун, весельчак и выдумщик, преставился, даровав свое обличье поникшему под бременем лет и усталости старцу.
Некоторое время спустя, несмотря на протесты караулившего у дверей слуги, вошел Подбипятка, и вновь посыпались жалобы и сетованья. Литвин вспоминал Разлоги и первую свою встречу с княжною, вспоминал, как прелестна, юна и мила она была; наконец, припомнив, что есть человек, их всех несчастней, — жених ее, Ян Скшетуский, — принялся спрашивать, что знает о нем маленький рыцарь.
— Скшетуский остался у князя Корецкого в Корце, куда приехал из Киева, и лежит больной, в помраченье, ничего вокруг себя не видя, — сказал Володы„вский.
— А не поехать ли нам к нему? — спросил литвин.
— Незачем нам туда ехать, — ответил Володы„вский. — Княжеский лекарь ручается за его выздоровленье; при нем Суходольский — он хотя и полковник князя Доминика, но со Скшетуским в дружбе, и старый наш Зацвилиховский — оба усердно о нем пекутся. Недостатку он ни в чем не знает, а что пребывает в беспамятстве, оно ж для него лучше.
— Господь всемогущий! — воскликнул литвин. — Неужто ваша милость своими глазами его видел?
— Видел, но не скажи мне, что это он, я б его не узнал ни за что на свете, настолько изнурен бедняга страданиями и болезнью.
— А он тебя узнал?
— Похоже, узнал, потому что, хоть и не сказал ни слова, улыбнулся и головой кивнул, а мне такая жалость стеснила душу, что я дольше возле него оставаться не смог. Князь Корецкий собирается в Збараж вести свои хоругви, Зацвилиховский с ним идти намерен, и Суходольский клянется, что вскоре прибудет, хоть бы и получил от князя Доминика совсем иные распоряженья. Они и Скшетуского с собой привезут, если его болезнь не переможет.
— А откуда ваши милости узнали про смерть княжны Елены? — продолжал расспросы пан Лонгинус и добавил, указывая на князьев: — Не эти ли рыцари привезли известье?
— Нет. Эти рыцари сами случайно услыхали обо всем в Корце, куда прибыли с подкреплением от виленского воеводы, и сюда последовали со мной, поскольку нашему князю письма от воеводы должны были передать. Война неминуема, от комиссии уже никакого проку не будет.
— Это мы и тут сидя знаем, ты лучше скажи, от кого о смерти княжны услышал?
— Мне Зацвилиховский сказал, а ему сам Скшетуский. Пан Ян от Хмельницкого получил разрешение в Киеве княжну искать, и митрополит ему обещался помочь. Искали больше по монастырям: все, кто из наших остались в Киеве, у монахов попрятались. Думали, что и Богун княжну в каком-нибудь монастыре укрыл. Долго искали, не теряя надежды, хотя и знали, что чернь у Миколы Доброго двенадцать девиц удушила дымом. Сам митрополит заверял, что невесту Богуна никто не посмеет тронуть, да вышло иначе.
— Значит, она была у Миколы Доброго все же?
— То-то и оно. Скшетуский повстречал в одном монастыре Иоахима Ерлича, а поскольку всех расспрашивал о княжне, то и его спросил. Ерлич же ему и скажи, что всех, какие были, девиц казаки сразу увезли, лишь у Миколы Доброго осталось двенадцать, да и тех потом в дыму удушили; между них как будто была и княжна Курцевич. Скшетуский, зная недобрый нрав Ерлича, который к тому же от вечного страху как бы тронулся слегка, не поверил и снова кинулся с расспросами в монастырь. На беду, монашки — три их сестры были удушены в той же келье — фамилий не помнили, но, когда Скшетуский описал им княжну, подтвердили, что была такая. Тогда-то Скшетуский из Киева уехал и вскоре занемог.
— Чудо, что еще жив остался.
— И умер бы беспременно, если б не тот старый казак, что за ним в плену в Сечи ходил и потом сюда приезжал с письмом, а вернувшись, княжну помогал искать. Он его и в Корец отвез, где с рук на руки Зацвилиховскому отдал.
— Поддержи его дух, господи, ему уже никогда не найти утешенья, — промолвил пан Лонгинус.
Володы„вский ни слова более не проронил; настало гробовое молчанье. Князья, подперев руками головы, насупя брови, сидели неподвижно, Подбипятка возвел очи к небу, а Заглоба упер остекленевший взор в противоположную стену и, казалось, погрузился в глубокую задумчивость.
— Очнись, сударь! — сказал наконец Володы„вский, тряхнув его за плечо. — О чем задумался? Ничего тебе теперь уже не придумать, и хитростями твоими беде не помочь.
— Знаю, — упавшим голосом ответил Заглоба, — одна у меня дума; стар я стал и нечего мне на этом свете делать.
Глава XXI
— Вообрази себе, любезный друг, — говорил по прошествии нескольких дней Лонгину Володы„вский, — человек этот в одночасье переменился так, словно на двадцать лет стал старше. Какой был весельчак, говорун, затейщик, — самого Улисса превосходил хитроумьем! — а нынче что? Рта лишний раз не откроет, дремлет целыми днями, на старость сетует, а если и скажет слово, все равно как сквозь сон. Знал я, что любил он ее, но не предполагал, что так сильно.
— Что ж тут удивительного? — отвечал, вздыхая, литвин. — Потому и привязался крепко, что ее из рук Богуновых вырвал, что ради нее столько раз опасностям подвергался, в тяжкие переделки попадал. Покуда тлела надежда, то и мысль его не дремала, всяческие изобретая затеи, и сам твердо на ногах стоял, а теперь и вправду: что делать на свете одинокому старику, которому сердцем не к кому прилепиться?
— Я уж и пить с ним пробовал в надежде, что он от вина воспрянет духом, — все без толку! Пить пьет, но историй несусветных, как в прежние времена, не рассказывает и подвигами своими не похваляется, разве что расчувствуется, а потом голову на брюхо и спать. Уж и не знаю, кто сильней отчаивается — он или Скшетуский.
— Жаль его невыразимо. Что ни говори, великий был рыцарь! Пойдем к нему, пан Михал. Ведь он привычку имел надо мной насмешничать и донимать всячески. Может, и сейчас придет охота? Господи, как же меняются люди! Такой веселый был человек!