Тулепберген Каипбергенов - Сказание о Маман-бие
Аманлык исподтишка, чтобы не обеспокоить и не помешать, слушал, что говорили отцы-хозяева. И думал с оторопью: а эту бийскую науку, от которой то леденеет грудь, то словно бы раскаленные угли прожигают все нутро, я, глупец и неуч, когда-нибудь постигну?
3
В Санкт-Петербург ехали без малого три месяца по новой Большой Московской дороге, обросшей многими деревнями, обжитой почтой, облюбованной купцами. Прибыли в июле.
Изнурительна и непроста была дорога в две тысячи верст, через Кучуйский фельдшанец. Казань и Нижний Новгород, Муром и Владимир, а после Москвы — через Тверь и Новгород… Кабы не поручик Гладышев, пропали бы черные шапки и следа бы ихнего не сыскать, но у него на руках были чудодейственные бумаги. Правда, фельдъегери на самых свежих курьерских, перекладных, обгоняли послов, хотя и у послов имелись заводные, то бишь сменные лошади. Однако и мы опережали многих, как порядочные господа. И пусть не величали нас, как русских дворян, «вашими благородиями», а все же «вашу милость» и «ваше степенство» мы слышали всю дорогу.
Примерно в середине пути, в муромских лесах, перехватил послов один самоуправный русский бий со своей челядью — бывший сослуживец Гладышева. Случайно прознал на почтовой станции, куда и с кем Гладышев едет, догнал и силой завернул всю честную компанию в свое поместье, согласно того святого закона, что ради кумпанства и монах женится. Устроил той. Выгнал девок в кокошниках, с монистами на груди — петь, водить хороводы. Не утешился, пока не свалил всех с ног хмельным зельем. Выпытывал, каково там, в Бухарах да Хивах. Надо всеми смеялся, всех бранил. Трое суток не отпускал. Хозяин и Гладышев сидели за одним столом, послы за другим; актосшы стояли… Черные шапки были довольны, а Гладышев — не шибко. По всему судя, сам он был не богат.
Ближе к концу пути, под Новгородом, Гладышев по своему почину завез послов в другое поместье, в селе Поддубье. Здесь тоя не было. Сидели все за одним столом, но без девок и хороводов и с хмельным зельем — не до упаду. Хозяйский дом оказался куда скромней, чем у того самовластного русского бия. Дом приземист, сад при нем — покроешь бараньей шкуркой, а сельцо — за версту видать, что бедное.
За столом Гладышев без умолку рассказывал хозяевам о жизни в Азии. И черные шапки долго не могли прийти в себя от изумленья, когда узнали, что это родовое поместье Ивана Ивановича Неплюева… Здесь родился (и здесь умрет в опале) не кто иной, как царский наместник в Оренбурге, бывший посланник в Константинополе, будущий сенатор, птица из петровского гнезда. Невозможно было поверить, что русский хан вышел из неимущих, а стало быть, незнатных, как он ни башковит. Поистине таких привечал только Петр, подаренный богом России.
Вообще богатеев и знати видели в пути мало, хотя встречали и свадьбы, и псовые охоты, и всеместные гулянья по случаю троицы, петрова дня и несчетных престолов (в каждой церкви был свой!) и побывали в великих городах. А вот бедности насмотрелись. Нищих, калек и юродивых на Руси было не меньше, чем в Стране Моря.
И это первое, что запало в душу Мамана. Стало быть, таков божий произвол: где волки, там и овцы; а где нет овец — нет и волков. Больше всего нищих, говорят, в стране самых знатных богачей, в Индии… Русские сироты были Маману близки, а из русских господ понятней — купцы.
Всю нескончаемую дорогу душа Мамана пела. Он ехал по своей Индии, великой державе. Прежде чем города поразили его леса.
В песках пустынь, простроченных следами ящериц и мышей, на караванных путях с редкой тенью у колодцев, в которых, на глубине в тридцать саженей, в черном зеркале воды и в полдень отражались звезды, думалось Маману, что в сих местах надобен не столько резвый конь, сколько безотказный верблюд, думалось только о воде… И вдруг необозримой стеной встали заволжские дубравы, сказочная краса Оренбуржья. И вознесся к небу самый певучий на свете зеленый шум вековых дубов, кленов и вязов, ясеня и липы, а на погорелых местах — красных сосен и мохнатых елей; ели — в полсотни аршин высотой, дубы — в пять обхватов, на днях уляжется богатырь, вытянувшись в рост.
Великую Волгу, о ту пору уже главную улицу России, переплывали на казацких стругах, а она, матушка, в поясе — две версты, лежала, одетая от шеи до пят в пышные лиственные душегрейки да множество юбок, укрытая богатейшей хвойной шубой. К ее берегам не подступиться было без топора, а на стрежне не найти пролысин — песчаных кос. Много воды, много счастья.
Так много было ее у русских, что водилась в ней не<-чистая сила — водяной, не то бог, не то бес.
Довелось увидеть Маману былинные засечные леса, непроглядные дремучие чащи, в которых увязнет, заблудится сам Азраил. Видел Маман знаменитые со времен татарского нашествия, уцелевшие два века спустя, засеки, — неприступные, в сотни верст длиной, рубежи леса, поваленного стволами крест-накрест и кронами вперед, а вдоль них — теперь уже пустеющие бревенчатые остроги-кремки с обмелевшими, заросшими рвами. Об эти засеки, как морские волны о скалистые берега, спотыкались и разбивались татарские конные лавы.
Маман видел леса, в которых жили великаны зубры и лоси, на каждой версте — медведь, а с ними — благородная серна; жили тут соболь, его соперница — серебристо-черная лиса и даже горностай. И водилась в лесу своя нечистая сила — леший, тоже не то бог, не то бес.
На что ни посмотришь, все у русского человека было из леса: дом — сруб, как и церковная колокольня, дороги — бревенчатая либо хворостяная гать, посуда — резная, ведро, бочка — клепаные, корзина — прутяная, лубяная, от сапог, телеги, лодки несет дегтем и смолой; и обут русский чаще всего в лапти из лыка, и волосы на голове подвязаны мочалом, а гроб выдалбливается из цельного дуба. Лики святых писаны на тесаных досках; идолы, стародавние, еще языческие, не из камня, из мореного дерева.
Какая несметная силища! Неистребимое богатство… Так думал Маман, хмелея под зелеными небесами хвойных боров. Будет ли день, будет ли век, когда на его отчей земле воздвигнется такой лес и придаст его народу неодолимую мощь? Или это несбыточная греза?
Лето выдалось знойное, и не раз черные шапки видели лесные пожары. А однажды чудовищный пал с громовым гулом гнался за ними полдня. Едва унесли ноги, гоня коней во всю прыть, сперва от адского жара, потом от дыма и вонючей гари. Маман долго не мог унять дрожи, но не столько от страха перед огнем; сколько от жалости к лесу, зеленому раю на земле. Господи, молился он, уйми это злосчастье.
Натыкались в лесах и на лихих людей. Довелось слышать разбойный свист. Но ни разу не были биты, граблены. И Маман понял так, что эти люди стерегли путников иных, своих старых бар и господ, с которыми сводили счеты. Выходил вперед Гладышев, растолковывал, кто едет, и разбойная орава отступала, почесывая затылки.
Тем более любопытно было послам Страны Моря увидеть города.
Москва ошеломила всех. Она открылась внезапно, с лесной опушки, на пологих холмах. Маману не случалось бывать ни в Хиве, ни в Бухаре, но и те, кто видал тамошние мечети и дворцы, загляделись на московский, набольший в России Кремль. Москву иноземцами не удивишь, привыкли в Москве и к Немецкой слободе, и к Грузинской. И все же за черными шапками ходили по пятам, дивясь на то, как Маман ломает шапку перед Иваном Великим, который сооружался, как говорят, сто лет. Маман один это делал, и не потому, что стал вдруг христианином. Он им не стал и не станет, но готов был преклонить колени перед этими стенами и обнять эти камни. Они не были ему чужды, он полюбил их, как русский лес.
Все же Маман поразился черным обгорелым стенам без окон, дверей и полов на Государственном дворе в Кремле, следам тех ужасающих пожаров, когда, как в троицын день 1737 года, Москва «сгорела от копеечной свечки», — выгорели Кремль, Китай-город, Белый город и слободы Басманная, Немецкая и Лефортовская…
Конечно, побывал Маман на Преображенской слободе, по виду — деревне, где царь Петр, однако, любил жить. Видел Маман за частоколом ветхий маленький деревянный дом, за который один иноземец не давал и ста талеров, никак не похожий на царский дворец. Здесь Петр юношей, моложе Мамана, замышлял великие труды и битвы. Вскоре от этих мест не останется и кола.
Вообще осиротела Москва. Ее называли вдовицей. От петровских празднеств, триумфальных шествий и басурманских маскарадов остался разве что один театрум для простонародья на Красной площади, у Кремлевской стены. Послы Страны Моря помирали со смеху, глядя на шутовские, скоморошьи лицедейства.
А Гладышев зло говорил, что помнилась еще Москве небывалая помпезная роскошь пиршеств Анны Иоанновны; она со своим Бироном тратила на двор вшестеро больше Петра. Но и она убралась в новую молодую столицу. Сменившая ее на престоле Елизавета Петровна и вовсе лишь четырежды бывала в Москве. Правда, коронации монархов по-прежнему совершались в первопрестольной, белокаменной, в Московском Кремле. Это черным шапкам запомнилось.