Иван Новиков - Пушкин в Михайловском
— Но ты все-таки знай, — сказал еще Пушкин после молчания, — я и сам по себе кое-что значу! (Пущин крепко рукою нажал на плечо его.) А хочешь, пойдем теперь к няне?
И вправду, по комнате ходить было тесно.
Няня их встретила с обычной своей забавною важностью:
— Добро пожаловать к нам! Поглядите на девушек и на работу их полюбуйтесь.
Волнение Пушкина быстро прошло, лишь только он переступил этот порог. Может быть, странно, но общение с Оленькой давало теперь неизменно какое-то умиротворение его мыслям. Он взглянул на нее, и она быстро ответила взглядом. От Пущина это никак не укрылось, и про себя он подумал: «Однако ж какая хорошенькая! Одна среди всех». Хозяин прочел эту мысль, и они обменялись улыбкой.
Когда уходили, Пушкин спросил:
— А как твоя Оленька Пальчикова? Я знаю ведь, что тебе надобно в Пскове…
Но Пущин ему ничего не ответил, он только серьезно повел головою в знак отрицания, и Александр больше об этом не спрашивал.
В Острове ночью Пущин купил три бутылки клико, и за обедом Алексей торжественно хлопнул пробкой. Пахнуло былым… Провозглашались и тосты: за Русь, за лицейских друзей…
— Что Кюхля?
— Все тот же: просит советов, а делает после как раз наоборот! А помнишь ли первый наш день? Как только цари удалились, мы перед Лицеем играли в снежки! А теперь Лицей наш сгорел…
— Да, уже без меня, как раз меня выслали. А мне няня недавно рассказывала историю о разбойнике-женихе — прямо поэма! И совсем как наш дядька Сазанов: как он заманивал на извозчике и убивал!..
Вспомнили и знаменитую историю с гоголь-моголем, как их накрыли за незаконной пирушкой, как раз когда Иван Малиновский тихонечко с ними обоими чокнулся — за здоровье Бакуниной, в которую все трое были они влюблены.
— Помнишь?
— Еще бы… Здоровье Бакуниной!
Так теперь выпили и за нее. Пущин сказал:
— Как жалко, что я истребил свой лицейский дневник! Там были заветные мелочи, которых теперь и не вспомнить… За что никогда ты не любил Энгельгардта?
Пущину вспомнилось, как Энгельгардту однажды попало в руки письмо его к Кате Бакуниной и как он отечески, а впрочем, бесплодно его пробирал…
— За что? А за то самое! — мрачно отозвался Пушкин, слегка захмелевший: он отвык от шампанского. — Чересчур он влезал во все наше! Я любил Малиновского, и будет с меня. Помнишь, Ивану на могиле отца его я поклялся в верности, в дружбе… А этот пришел — другой и чужой! Нет, нет, мужчинам я верен.
— А женщинам? Правда ли, друг мой, что и в Одессе?.. В Москве говорили что-то о ревности.
— Ну, этого я тебе не скажу… Знаешь ли, Пущин?.. Нет, я ничего не скажу! Если бы это только моя была тайна… И… Нет, в этих делах и я тебе не доверяю. — И он, засмеялся. — А ты лучше признайся, мог ли бы ты жениться на… ну, на простой и безграмотной девушке?
Пущин ничуть не удивился:
— Представь себе, я думал об этом не раз. Я и теперь думаю так. Если любовь моя… настоящая… если так-таки не суждено настоящее счастье, то проще уж так.
— Ты, Пущин, серьезно?
— Я совершенно серьезно. И у меня была няня — Авдотья Степановна, очень она нас баловала, и у мальчиков, у меня и у брата, дружба большая была с женскою половиною дома.
— Вот как! И ты бы не побоялся…
— Не думаю.
Пушкин задумался о чем-то своем, но через минуту друзья от души хохотали опять, вспоминая, как вместо Наташи, хорошенькой горничной, Пушкин в Лицее в потемках поцеловал в коридоре старую фрейлину и как сам государь в это дело вмешался.
— А это ведь Энгельгардт тогда тебя вызволил! Все- таки ты к нему несправедлив. Верно, чем-нибудь он насмешил государя, что тот рассмеялся… Как это, помнишь, он по-французски сказал?
Пушкин чуточку сморщил нос, как царь, и очень похоже передразнил:
— «А между нами, старая дева, возможно, в восторге, что молодой человек так удачно ошибся!»
Так за обедом болтали они, перескакивая с предмета на предмет, понимая друг друга с полуслова. Няня глядела на них и любовалась. В девичью выслали домашней наливки, и через коридор было слышно, как там пошел говорок. Пушкину вдруг загорелось непременно поехать в Тригорское, показать своих милых соседей, но Пущин отговорился:
— Мне впору и на тебя одного наглядеться! Я привез тебе «Горе от ума», вещь замечательную. Ты ее почти вовсе не знаешь. Ты мне и свое почитай непременно!
— Ну, хорошо.
Пушкин читал Грибоедова вслух. Пущин сидел и внимательно слушал, он очень любил чтение Александра. Как часто бывало, знакомые стихи звучали для него совсем неожиданно и образы, бывшие в тени, вдруг выступали, как освещенные солнцем. Пушкин читал и сейчас с большим воодушевлением, все более и более разгораясь. Но, странное дело, стих Грибоедова и в чтении Пушкина был ровно блистателен, как и всегда: в нем все уже было дано, и открывать было нечего. Что это: достоинство или недостаток? Без светотени. Все одинаково залито светом, играет и искрится.
— Знаешь ли что? — вдруг прервал сам себя Пушкин. — Знаешь ли, кто у него самый умный из всех? Ответ: Грибоедов! Он сам. А Чацкий? Кому ж говорит он свои умные вещи? Фамусову? Скалозубу? Молчалину? Бабушкам нашим московским? Это непростительно, это — метание бисера.
— А характеры? А грибоедовский стих?
Пушкин только мотнул головою и продолжал читать дальше. Чего-то он, видимо, не договаривал, испытывая и истинное наслаждение, и как бы разрываясь внутри между своею трагедией, где в медлительных ямбах — поступь истории, и комедией Грибоедова, такой современной и легко разговорной, московской: столь были они не похожи, больше того — столь были они противоположны!
Кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин прервал себя на полуслове, глянул в окно и улыбнулся досадливо:
— Ну хорошо. Продолжим, пожалуй, и эту комедию… — и, без пояснений, Грибоедова спрятал, а на стол положил томик Четьи-Минеи.
Вряд ли, конечно, в том была надобность, но Пушкин для друга сервировал нового гостя по всем правилам искусства.
Минуту спустя в дверях появилась фигура монаха, несколько полного, низенького и с большой головой. Глазки его из-под насупленных мохнатых бровей тотчас с любопытством вонзились в незнакомого гостя.
— Настоятель здешнего монастыря в Святых Горах, — отрекомендовался он сам, приложив обе руки к груди.
— Почтенный отец Иона, — добавил Пушкин. — А это господин Пущин, давний мой друг.
Пущин, видя развернутые Четьи-Минеи и постное лицо хозяина, подошел к игумену под благословение. Пушкин — за ним, подавляя улыбку.
— Чему я обязан? — спросил он, приглашая Иону присесть. — Не хотите ли чаю? Сейчас подадут.
— Как же, однако, так… — сказал в задумчивости монах, поглаживая бороду и пытливо поглядывая на Пущина. — Пущин-то Пущин, да я думал, что это Павел Сергеевич из Жадриц проведать пожаловал. Я весьма уже продолжительное время его не видал…
— Нет, я — Иван Иванович, — стал мямлить Пущин, — но и Павла Сергеевича немного я знал. Мы с ним встречались в двадцатом году в Кишиневе…
— Он там был масоном, — строго заметил Иона. — Да и потом за границу отчей земли тоже уехать хотел, но не получил на то разрешения… Да. А вот ныне — усердный молельщик и добрый христианин.
Мы тоже с Иваном Ивановичем вникали без вас… — И Пушкин, минуя намек об отъезде в чужие края, погладил слегка пожелтевшие листы развернутой книги.
Это можно б было принять почти за насмешку, но Пущин дивился, какая почтительность была на лице Александра.
Разговор в этом роде шел кое-как, пока не подали чая, а к чаю и рому. Тут и почтенный игумен разговорился. Впрочем, он долго не засиделся и, извинившись, что помешал старым приятелям, благополучно отбыл.
Пущин был очень смущен — не столько самым визитом, сколько поведением Пушкина:
— Зачем же ты даже Четьи-Минеи достал?
Пушкин хотел было сразу ответить: «А ты зачем под благословение?» — но решил доиграть до конца и, притворившись смиренником, а отчасти и пародируя дядюшку Василия Львовича, скорбно воскликнул:
— А как же иначе? Ведь я под надзором! И особливо духовным!
Пусть будет так. Он предвкушал, как в Москве доверчивый Пущин изобразит эту сцену все тому же драгоценному дядюшке. Однако ему уже надоела комедия:
— А, вздор! Довольно об этом!
И, швырнув на диван душеспасительные жития, принялся с новым одушевлением за Грибоедова.
— Ты говорил о стихах? — воскликнул он вдруг. — Да половина из них — прямо в пословицы!
Пушкин читал и свое, но немного: стало смеркаться. Огня не спросили. Сидя вдвоем на диване, глядели они, как синие сумерки полнили комнату. В молчании опять накипала та особая душевная близость, которую страшно спугнуть громким, отчетливым словом. Пущин был весь полон дыханья поэзии, точно бы к другу он заглянул в самое сердце, что приоткрылось ему со всей полнотой. Слушая, еле он сдерживал то живое волнение, которое шло от стихов и от поэта; и так открывались все тайны…