Савва Дангулов - Дипломаты
— Кстати, от того, как мы отобьемся в Бресте, — проговорил Воровский, возвращаясь на место, — будут зависеть и наши отношения с внешним миром. Признание? Может, и признание.
— Да, пожалуй, — отозвался Чичерин. — Хотя, как мне кажется… — он не закончил свою мысль, очевидно, хотел выразить ее не столь лаконично. — Есть такое мнение, что наша дипломатия начнет свое существование в тот самый момент, когда нас признают великие державы… Верно ли это мнение? Я не склонен отрицать его голословно. В самом деле, все идет к тому, что тот мир начнет нас блокировать, да, это будет блокада, какой не знали ни Троя, ни Севастополь, ни Париж. Блокада военная, экономическая, если хотите, дипломатическая… Признание может отодвинуться на десятилетие!.. Да, надо смотреть вперед: на десятилетие! Но значит ли это, что отношения с внешним миром следует поставить в зависимость от признания? Нет, конечно. Очевидно, надо создать такой тип нашего представительства за границей, которое, не будучи посольством или миссией официально и в этой связи не требуя признания, ничем бы от посольства не отличались. Я не думаю, чтобы англичане, например, совершенно отказались бы от того, чтобы иметь представительство в России. А коли у них есть такая необходимость, значит, в порядке взаимности они должны допустить существование такого же представительства в Лондоне. А может быть, не только англичане? Нет, дипломатическую блокаду нам так не прорвать. — Он на минуту задумался, устало смежив веки.
Петр и прежде замечал: Чичерин любил заглянуть в день завтрашний, заглянуть не праздно. Вот и сейчас он хотел увидеть, как сложатся наши отношения с внешним миром завтра, какие формы они обретут. Это было свойство характера, быть может, талант. Он, этот талант, требовал и деятельного ума, и, разумеется, фантазии, и, что не менее важно, умения видеть жизнь реально, всегда быть на земле. Если бы он не был дипломатом, он мог бы быть в социалистическом государстве директором мозгового треста, главным проектировщиком, выдумщиком и фантастом, именно фантастом, созидающим, прокладывающим новые пути, изобретающим. Именно фантастом — как все фантасты, он в какой-то мере, так думает Петр, чудак. Из тех великих чудаков, без которых человечество околело бы. Наверно, в юности увлекался Шиллером, носил широкополую шляпу и разлетайку. А потом отдал добрый десяток лет немецким философам, побывал во всех университетских городах Европы, перечитал горы книг, жил во флигелях и мансардах и самоотверженно искал свою правду. Наверно. Талейран и Бисмарк не были чудаками Талейран был старой лисой. Если Бисмарка назвать пантерой, он почел бы это за комплимент… Чичерин?.. Человек иной, даже по складу своей первоприроды… Может быть, характерно (нет, не только для Чичерина, но и для республики Советов), что человеку такого типа новая Россия могла доверить защиту своих внешних интересов. Кстати, в какой мере все эти годы он был приобщен к живому делу революции — не растворился ли в небесных сферах мечты, не растерял ли интереса к земной практике? Наверно, такой человек может быть уязвим, его легко сделать мишенью критики. Кстати, вот вопрос: как примет его Ленин, как отнесется к тому необычному, что свойственно натуре этого человека, сумеет ли игнорировать это необычное и проникнуть в суть?
Петр думал, одно дело могут делать очень разные люди, быть может, даже успех этого дела определяется тем, насколько эти люди будут разными по интеллекту, темпераменту, складу ума и сердца. Вот сели за стол два человека, очень разных, но как они нерасторжимы в главном. Как много они могут дать новой России, если все, чем они обладают, собрать воедино. И это, наверно, счастье и для России, и, разумеется, для них. И еще, Чичерин — русский. Воровский — поляк. Почему Белодеду это не приходило в голову прежде, хотя одного больше, другого меньше он знал годы и годы…
Воровский приехал в порт минут за сорок до отхода парохода, там находился только Петр — у Чичерина была встреча с дельцами из Гетеборга, и он запаздывал.
Они вышли на пристань, вода казалась туманно-бирюзовой. какой она бывает только на театральных декорациях.
— Прошлый раз я говорил, что в Одессе море ярче, — сказал Воровский. — Готов взять свои слова обратно.
«Когда он говорил о ярком море? — напряг память Петр. — Не тогда ли, когда вспоминал одесскую пристань, где по утрам встречают рыбаков с уловом?»
— Здешнее море исключение из правил, — заметил Петр. — Вы видели когда-нибудь рыб, выловленных в южных морях? Павлины! Их оперение от яркой воды! — Сам того не замечая, он хотел в разговоре увести Воровского подальше от Одессы.
— Правда предпочитает земные краски, — усмехнулся Воровский. — Даже на Черном море, — добавил он, помолчав.
«Вот опять он вернулся к тому, что произошло в Одессе, — подумал Петр. — Он пользуется тем, что мы один, и вызывает на этот разговор».
— Не Чичерин ли это? — взглянул Петр в конец пристани, ему вдруг захотелось, чтобы человек в черном котелке оказался Чичериным.
Воровский не скрыл своей усмешки.
— Чичерин крагам предпочитает штиблеты и брюки навыпуск.
Петр подумал: «Если сию секунду Чичерин не появится, наверно, нет иного выхода, как заговорить об Одессе».
Но Чичерин появился и, кажется, предотвратил катастрофу.
— Ну что ж. если не Стокгольм, пусть будет Брест, но только бы подобрее, — сказал Воровский. пожимая на прощание руки Чичерину и Белодеду.
Сейчас Петр стоял подле Воровского так близко, что была видна морщинка у правого уха Вацлава Вацлавовича и желтые зерна, крохотные, точно зерна пшена, на коже вокруг глаз. И оттого, что Петр увидел в лице Воровского нечто такое, чего не видел прежде, стало холодновато: нет, это еще не признаки старости, но почему стало так жаль Воровского?
38
Поздно вечером, когда пароход был в море. Белодед подумал, что минута, которую он ожидал, наступила, и постучал к Чичерину, — встреча с братом не давала Петру покоя.
Горел ночник, покрытый густо-бордовым матерчатым абажуром. Круглое блюдечко света лежало на исписанных листах. «Он только что закончил работу, — подумал Петр. — Это его время». Посреди стола лежали карманные часы, такие же круглые и едва ли не такие же крупные, как блюдечко света, стук их маятника был слышен, но, очевидно, не мешал Чичерину, быть может, даже располагал к работе, торопил, настаивал. Среди тех вещей, которые Петр видел у Чичерина, это была, пожалуй, самая ценная. «Наверно, семейная реликвия, красноречивый знак рода. Единственная семейная реликвия, доставшаяся Георгию Васильевичу от большой семьи Чичериных».
— Вы, наверное, знаете. Георгий Васильевич, — наконец решился он. — В Стокгольме я видел брата.
— Вы полагаете, это для меня новость? — Нетерпеливым движением Чичерин потер ухо, отчего оно стало почти малиновым. — Там, у Воровского, вам сказали о нем при мне. Встретили брата? Это же хорошо.
Петр помедлил.
И вновь, как это было несколько минут назад, уверенность, которую он, казалось, обрел, утратилась.
— Боюсь. Георгий Васильевич, что он не вернется в Россию, — произнес Петр единым духом.
— Но вы Воровскому сказали об этом?
— Нет…
— Следовало сказать. Но как это получилось?
Петр вздохнул.
— Все просто: приехал он…
Чичерин взял со стола часы и завел их.
— Нет, все не так просто. Я враг чересчур простого. Расскажите мне, чтобы я понял, обстоятельно. Мое правило: обстоятельность — друг правды.
Петр принялся рассказывать. Уже давно минул вечер и настала ночь, а Петр все говорил. Он вспомнил Кубань, станицу на холмистых просторах, кузню на скрещении дорог, низкорослую и рукастую фигуру отца, склонившуюся над наковальней, саманное жилище, полуземлянку, полухату в открытой степи, нехитрую трапезу перед хатой, пшенный суп, приправленный луком, кашу, дыню-зимовку и голос отца: «На бога надейся, а сам тори свою стежку…» И эту стежку помнит Петр: через пустырь, поросший бурьяном, она вывела его к шляху и вдоль шляха, старательно, но не точно повторяя его русло, устремилась в город… А потом шахта в донецких степях и большой город на море, завод за высоким забором, оплетенным колючей проволокой, кузня в деревянных бараках без окон, где у горна можно было от жары обуглиться, а у окошка обрасти льдом. А потом опять Кубань, нет, не станица, а город, кирпичный дом под железной крышей, праздничное солнце в окнах, выходящих на улицу, стол, покрытый белой скатертью, и разговор с братом. «Ты. Петро, дурак. Кто нынче служит в кузне за трешницу в неделю? Иди ко мне в кузню — я тебе двугривенный накину!»
— Так и сказал, «двугривенный»?
Иногда Петр замолкает и смотрит на Георгия Васильевича. Сон давно ушел из глаз Чичерина. Они встревожены и напряжены. Видно, рассказ увлек его. Петр не может не подумать: «А почему так внимательно слушает его этот человек, для которого и Кубань, и станица на опаленных горячим солнцем холмах, и люди, сидящие в пыли за небогатой своей трапезой, и все иное, такое же темное, хмурое и бедное, иной мир, совсем иной мир, который он, быть может, и краем глаза не видел. Почему слушает его этот человек и насколько интересно все это ему? И что это для него: страница неведомой жизни, чуть-чуть необычной и экзотической, или суровая быль о России, его бедной отчизне. Нет, этот человек не просто странник, путешествующий в жизни и ненароком перешедший из одного мира в другой. Что-то большое и истинное свершилось в нем и сделало его человеком иного мира, другом иной России. И ничто его уже не способно вернуть в тот мир. И эти часы, тяжелые и массивные, что лежат перед ним на столе и пришли сюда вместе с ним из того мира, отсчитывают новое время в его жизни, совсем новое время».