Фриц Маутнер - Ипатия
– Ты заблуждаешься, благородный и гостеприимный хозяин: имя Ксантиппа в высшей степени почетно! Как храм не может возвышаться, не имея под собой почвы, как человеческие глаза не сверкали бы, не имей они перед собой вкусных кушаний, как птицы не могли бы летать без воздуха, необходимого для их крыльев, а судно плыть без воды… Хочешь ли ты еще сравнений? Как наездник свалился бы с верблюда – нет, нет, Синезий, ты не верблюд, ты только седло, – и так, как наездник без седла, как рыба без хребта (поистине у рыбы должны быть кости) – короче говоря, раз ты мне мешаешь продолжать мои сравнения до бесконечности: как Египет без нильского ила – таким был бы Сократ без Ксантиппы, а потому, само собой разумеется, и наша Сократесса должна была найти себе… ну, ты можешь выбрать любое из моих сравнений.
Синезий пытался протестовать. Но Троил и Александр безжалостно напали на него, доказывая, что он во всех отношениях похож на старую Ксантиппу, а особенно теперь, когда начинает ворчать и браниться.
Ипатия и Вольф сидели молча.
Внезапно прекрасный философ воскликнул:
– Оставьте глупые сравнения, я считаю вполне возможным, чтобы Сократ выбрал себе подругу мудрее Платона, – и она взглянула на Александра, – мудрее Аристида, – и она посмотрела на Троила, – и Алкивида! – Смеясь она посмотрела на марабу таким чарующим взглядом, что философская птица вышла из своего оцепенения и вскочила в центр беседующей группы.
Таким образом снова воцарилась веселость, и Синезий продолжил свои хозяйственные замечания.
К вечеру подъехали к шлюзам, и после получасового сражения с бесчисленными черными и коричневыми, полуголыми и совсем нагими лодочниками, лодка скользнула в коричневые воды вечной реки. Свежий северный ветер наполнил все паруса, и прекрасный кораблик гордо поплыл вверх по течению в глубину страны чудес.
Два дня и две ночи продолжалось путешествие. Ипатия расцвела, как молоденькая девушка. Днем она беззаботно веселилась с друзьями, вечером она еще долго болтала со служанками, а по утрам казалось, что в каюте проснулся ребенок. Маленькие события путешествия находили девушку все более любопытной и все более счастливой. Она приветствовала первого крокодила и первого гиппопотама, как будто они были хорошенькими птичками. В первый же день пути, перед закатом, они увидели на болотистом берегу массу фламинго, сверкавших пурпурным опереньем, а за ними тонконогих марабу, качавших голыми головами, и как бы не одобрявших яркой окраски своих розовых товарищей. Троил сравнил это зрелище с аудиториями Академии, а старый марабу при виде вольных собратьев с большим самообладанием юркнул вглубь каюты, кидая оттуда косые взгляды на своих необразованных родственников. Звонко и весело хохотали тогда путники, и Вольф в последний раз слышал смех Ипатии, звеневший, как серебряный колокольчик, и видел в ее удивительных черных глазах детскую радость.
Однако сам собой разговор постоянно возвращался к серьезным темам, хотя ими интересовались только Вольф и Ипатия. Невольно беседа касалась религиозных вопросов, а только двое последних с интересом относились к этим вещам.
Убеждения Синезия сводились к тому, что неизвестно почему, но религия должна существовать, исключительно для народа. Александру казалось, что он не знает, зачем должна существовать религия. А Троил полагал, что религия всегда была и всегда будет. Таким образом, все трое не могли понять стремления греков и назареев добиться ясности в этих вопросах и убедить других.
И Вольф и Ипатия чувствовали себя столь близкими друг другу в своем стремлении к потустороннему, что даже на узком пространстве маленького корабля умели отделяться от остальных. Особенно в ранние утренние часы, когда остальные под руководством Синезия предавались нескончаемому завтраку или развлекались рыбной ловлей в маленькой лодке, привязанной к судну длиннейшим канатом, Ипатия и Вольф вели беседу о богах, о тайне свободной воли и загадках потусторонней жизни.
В начале поездки оба полагали, что во всех этих вещах им придется быть противниками, и они начали свои религиозные беседы со святым пылом проповедников. Но после первых минут разговора учительница философии убедилась, что Вольф и образованнее и шире во взглядах, чем она считала. Она даже была недовольна тем, что гордые губы этого белокурого германца смеют с ней спорить. Вольф же, слышавший ее до сих пор только с кафедры, удивлялся, что прекрасный философ с таким изяществом может вести серьезные разговоры. Не было и следа старых систем, ученого высокомерия или формализма. Это было превосходно!
Эллинка и назарей одинаково верили в вечность и ценность законов природы и знали, что они сами, как и все люди, должны держать свои мысли и дела в железных рамках. Оба читали новые послания епископа Августина, удивлялись глубине, с которой этот выдающийся человек созерцал людские души, и иронизировали над наивным стремлением легко и быстро познать доброго Бога. Однако у Вольфа и Ипатии не было единого мнения в вопросе о потусторонней жизни. Как бы там ни было, Вольф не мог освободиться от представлений своих детских лет. Он признался своей ученой подруге, что небо его братьев по вере выглядит совсем не так, как его собственное. Он представлял себе небеса, населенными могучими веселыми героями, хорошо вооруженными сыновьями королей, в кругу которых он, вооруженный так же как и они, ожидает последней битвы и тысячелетнего царствия божия. И от того, что его собственные представления на этот счет резко отличались от воззрений его единоверцев, и те и другие казались ему прекрасным сном, и он не был склонен оспаривать веру Ипатии. Да она и сама сознавалась, что потусторонний мир не слишком ясно вырисовывается перед ее взором. Одно она знала наверняка, что стремление вверх – эта неутолимая жажда идеала – никогда не может быть потушена. В высь! В этом слове заключалась ее вера.
Ведь тогда исчезали все невзгоды! Мужчины и женщины забывали все, что могло омрачать их дружбу. Исчезала угроза старости, и вечно юные души, подобно бабочкам, вздымались над вечностью. Можно было сказать и так: все муки страсти и духа времени исчезли навеки, и души плавали в розоватом тумане, всезнающие, а потому не стремящиеся к отдельным знаниям, вселюбящие, а потому свободные от любви; только тогда, когда находили друг друга двое, которые были связаны на земле взаимной любовью или взаимной ненавистью, тогда их братские сердца парили, как пара голубков, блаженные, вечные, единые. Мечты! Мечты!
Ипатия и Вольф посмеивались поочередно над своими снами, а потом тот, фантазия которого была разрушена, опускал смущенно глаза, а собеседник наслаждался его смущением, пока не приходила его очередь сомкнуть веки под взором другого.
Мечты! Ипатия впервые сказала, как безумны люди, сражающиеся во имя фантазий своей веры, как дети, ссорящиеся из-за своих снов!
Но вот вопрос о богах был серьезнее. За своих богов она готова была бороться до бесконечности.
В вечерние часы, когда звездное войско, сияя, выступало на небе так ярко и близко, что Вольф постоянно сравнивал этот прекрасный свет со своим родным туманным северным небом, в вечерние часы, когда остальные друзья сидели за ужином или развлекали друг друга охотничьими небылицами, в эти вечерние часы Вольф и Ипатия погружались в беседы о бессмертии и свободе. И странно, что после этих глубокомысленных разговоров Ипатия, как ребенок, часами забавлялась со своими служанками и марабу, а Вольф полночи проводил на палубе, смотря на далекие созвездия, так как он не мог заснуть.
А в светлые, свежие радостные утренние часы Вольф и Ипатия сражались за своих богов. Обычно Вольф наступал, – он насмехался над человеческими, а подчас и гораздо худшими наклонностями олимпийских богов, и принуждал Ипатию сдавать позицию за позицией. Конечно, прелестные легенды о Зевсе и Афродите и о всей остальной компании не были для Ипатии непреложным предметом веры. Она не называла всю эту божественную сволочь так, как она этого заслуживала, но должна была признать, что с таким Олимпом теперь уже ничего нельзя было поделать. Она чувствовала себя немного уязвленной, когда Вольф насмехался над последними языческими жрецами, бессмысленно и тупо совершавшими старый культ там, где это не запрещалось императорскими чиновниками. Ипатия говорила, что можно было только благодарить христианских императоров за то, что они уничтожили внешние жертвоприношения и оставили эллинству только его духовную силу. Старых греческих богов надо рассматривать только как олицетворение неизвестных сил природы, а предчувствие, что повсюду за этими прекрасными богами находится нечто основное, нечто неизмеримо великое, – это предчувствие не было чуждо древним поэтам. В Афинах был воздвигнут жертвенник неведомому и безымянному великому Богу, Богу Теона и Ипатии, истинному Богу.