Авенир Крашенинников - Горюч-камень
— Где он теперь, Фадеев тот? — спросил белобрысый.
— А вот он — я.
— Да ты не шуткуй так-то!
— Повсюду он!
— Это ты верно говоришь, — поддакнул Гришка. — Повсеместно ходит Иван Фадеев и пауков давит. Вот тут, недалеко, под Осой, башкирец Карасакал волю добывал. Потом Пугач проходил. И тогда с ними был Иван Фадеев.
Постепенно голоса упадали, угасал костер. Только жгучие искры стремительно пробегали по головням да раскаленные бревна грели верным, печным теплом. Моисею не спалось. Темная высь мигала синеватыми россыпями звезд, неприметная волна побулькивала у берега, на передней барже глазом нежити горел фонарь. Тонкая музыка еле слышно струилась по ветру, рассказывая что-то свое, непонятное Моисею.
И чего он не спит, этот замысловатый приказчик? Видно, тоже тоскует. У каждого человека есть своя тоска, похожая и ничуть не похожая на другую. И каждому нужна своя дорога, чтобы погасить ее.
Над лесом серебряной жилой лежал Млечный путь. Такие широкие богатые жилы таятся и в земле, их надо найти, отдать людям, чтобы не было у людей тоски. И тогда погаснет в сердце Моисея его боль. А может, и не погаснет — земля слишком велика…
Тихо заскрипели уключины. Кто-то вылез из лодки, пошатнулся. Моисей заторопился, удивленно встал. Семен Петрович со своим инструментом в руке бродил по воде, говорил чужим языком.
— Чего, Семен Петрович, на сушу не идешь? — участливо и осторожно спросил Моисей.
Приказчик потренькал струнами, выругался, расхохотался, захлюпал к берегу. Из сапог текла вода.
— Темный ты человек… И все мы те-емные. — Он сел на траву, покрутил головой. — Слушай:
Тот страждет высшей мукой,Кто радостные помнит временаВ несчастии…
Суровый Дант, великий итальянец, написал. Не знаю, что ты за человек, но чувство — душа твоя к принятию стихов способна.
«Велика земля, — думал Моисей, вслушиваясь в незнакомые слова, будто вычеканенные из чистопробного серебра. — Велика земля. И повсюду бродит по ней одно горе…» В горле перехватило, Моисей зачерпнул ладонью воды.
Мерные всплески камских волн словно отбивали четкий ритм вечных стихов. Изредка посвистывала какая-то птица, воротившаяся в родное гнездовье из южных краев, может быть, из той же Италии. Угасший костер алел в темноте густой кровью драгоценного рубина.
Семен Петрович вздохнул, положил на колени инструмент, пощипал струны.
— В России жить нельзя… Вот русский бы вроде я человек, а вижу, как всякую песню давят. И как навалится тоска, из мандолины итальянская песня выходит. Слышал я эти песни от венецианских гондольеров. Есть такой город в Италии, вместо улиц его перекрещивают каналы. Плавают по тем каналам лодки с выгнутыми шеями, стоят на лодках гондольеры с выгнутыми лопатками, голодные, худые, поют нежные, солнечные песни…
— Каким ветром занесло тебя, Семен Петрович, в те края?
— Многими ветрами. Совсем юным был тогда еще — борода не пробилась. Служил в капелле графа Алексея Орлова. Сопровождали мы его в Италию. В Неаполе он построил дворец и жил там с княжной Таракановой, внебрачной дочерью Елизаветы Петровны и князя Радзивилла… Обманом увез ее граф в Санкт-Петербург, заточил в крепость, а нас бросил в Генуе. Пели мы по улицам со шляпами в руках. Так добрались до Венеции. И была там одна козочка черноглазая… Вот, сударь, и все… Продал меня Орлов Строгановым, стал я приказчиком.
Над тем берегом уже тускнели, догорев за короткую ночь, звезды. Холодок подкрался от реки, ее широкие, притихшие совсем воды затягивало белыми клубами тумана, обращающимися в призрачные поспешливые фигуры людей.
— Вставайте, бурлачки, в путь! — зычно крикнул приказчик.
— Рано бы еще, — пробормотал белобрысый, натягивая на уши ворот рубахи.
Приказчик сплюнул и жестоко ударил его носком сапога под ребра. Тот вскочил, сонно ругнулся.
Дорожными колокольцами позвякивала якорная цепь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1У древних стен Казанского кремля пахло рыбою, потом и порохом. Запах жженого пороха доносился вовсе не от полукруглых зубчатых башен, обстрелянных два века назад единорогами Ивана Грозного и совсем недавно уральскими пушками Емельяна Пугачева. Запах пороха доносился сюда от Черного Яра — последней цитадели мужицкого царя, от расколотых стен Измаила, от мыса Калиакра, из бурлящей Франции, из болотистых лесов Ржечи Посполитой. По российским дорогам скакали, шли солдаты, уготованные служить немалым аппетитам и полицейским правилам Екатерины. По одной из таких дорог простые телеги везли в Санкт-Петербург бывших уральских рудознатцев, а ныне солдат ее величества — Екима Меркушева, Кондратия Дьяконова, Тихона Елисеева, а с ними и прочих.
В Казани их раздели до стыда, выстроили в большом зале, освещенном долгими окнами. Заслоняя ладонями срамину, мужики гуськом тянулись мимо столов, за которыми восседали дородные офицеры, эскулапы и канцеляристы.
Только что два инвалида гоняли некрутов в баню — «бессрочную муничку побелить». В предбаннике сидели, как две гальки похожие друг на друга, кряжистые парни. Остервенелые от усталости цирюльники схватили их, мигом обстригли широкими бараньими ножницами. Парни заревели, что, мол, бабью морду им сделали: ни бороды, ни усов, ни иных волосов. Голый подбородок Екима щипало жаром. Незнакомый парень с мягким округлым лицом топтался возле полока, рядышком, тяжело дыша, стоял высокий могутный детина, на крутом затылке его багровели страшные шрамы. Еким с трудом признавал своих побратимов.
— И чего еще-то с нами сотворят, — жалобно сказал Тихон. — Узнать бы зараньше.
— Известно чего. — Еким поскреб грудь, шумно втянул горячий сухой воздух. — В солдатское обрядят, артикулам обучат и помирать пошлют.
— Эх, телеса-то, телеса-то у тебя какие, — восхищенно крякнул инвалид, ткнул Екима узловатым пальцем под сердце. — Вот сюды оса и сюды оса — и будут гнить твои телеса.
— Иных она обходит, — сказал кто-то. — Тебя вон не ужалила!
— Так-то оно так. А нога под Измаилом лежит, сам похоронил.
Из предбанника раздалась зычная команда, чтобы все выходили. Инвалид горестно смотрел вслед, по его щеке стекала в усы тяжелая мутная капелька пота.
Лекарь, похожий по обличью на старую каргу, щупал мужиков, заглядывая в зубы.
— Гфардия, — сказал он, отпуская Екима.
Гвардия? Что ж это такое? Значит в Петербург! Там, по слухам, служат Васька Спиридонов и земляк Моисея Игнатий Воронин. Туда идет сам Моисей. Неужто свидятся? Быть вместе — это уже сила! А вдруг передумают!
Однако рослые уральцы приглянулись начальству. Отобранных в царскую гвардию посадили в телеги, и добрые станковые лошади понесли их дальше, дальше, к неведомому и обнадеживающему Санкт-Петербургу.
На привалах иные поигрывали с бабами, балагурили, посмеивались над унтером, краснорожим необъятным служакой, нагулявшим телеса на тылах. Унтер хрипел, что пораспустили солдат Потемкин-князь да Суворов-князь. Была б его воля, все бы стрункой ходил. Он вытягивал ногу, но вторая подгибалась, и служака тяжело плюхался на бугристый зад. Балагуры не унимались, спрашивали, все ли в гвардии так ходят. Унтер грозил: мол, примут присягу, сами углядят!
Но большинство мужиков тосковали по земле. Пришла пора весенней страды, у многих по деревням остались жены с малыми ребятенками, невесты. Одни с голоду помрут или пойдут Христа ради, другие сгуляются. Прислушиваясь к говору, Еким ложился на траву, вдыхая ее вечерние запахи. Опять можно было жить надеждой, без которой давно бы наложил на себя руки любой человек…
— Подъе-ом! — командовал унтер.
От его нечеловеческого голоса коровы метались в стойлах, взлетали в воздух куры.
— И где же эта столица? — приставали новобранцы к солдатам. — Поди, на острове Буяне.
— Завидишь, не рад станешь. Дыши, пока дышишь, моли бога, что путь длинен.
По дорогам навстречу плелись нищие, гнусавя псалмы, бабы с ребятами и котомками. Серая пыль, казалось, навечно проникла в их души.
2В Курмыше солдаты-старослужащие и тучный унтер получили замену. Унтер похлопал каждого по плечу, пожевал усы, поблагодарил, что не убегли, присоветовал исполнять солдатский устав да наставления, офицерами выдуманные, — и служба пойдет.
Новые провожатые были помоложе. Ночами они по очереди караулили, днем не дозволяли слезать с телег и даже глядеть по сторонам.
— Как арестантов везут, — покачал головой Еким. — Придется, дядя, от вас уходить.
— Ты заткни урыльник! — гаркнул новый унтер, пышноусый, тощий, загорелый до синевы. — Шпицрутенов хошь?
— На нас солдатские наказания до присяги не положены, — попробовал возразить Еким.