Явдат Ильясов - Золотой истукан
Сахр добродушно рассмеялся.
— Если б ты знал, как мало толковых людей, то есть людей с четким, хорошо налаженным мышлением, умеющих пятью-шестью словами, вполне членораздельно и вразумительно, передать суть дела так, чтобы тебе сразу стало ясно, что, где, к чему, когда и как, что нужно делать и чего не нужно. У многих людей в голове мешанина, отсюда и мешанина в словах, — и поступках, и в жизни, бестолковщина в мире. Пусть же одним толковым человеком в мире станет больше. Сходи-ка на кухню, друг мой. Принеси нож и горшок, поднос и доску, лук в корзине.
Руслан живо нашел, что нужно, принес.
Сахр продолжал, нарезая мясо на доске кусками:
— Учись разжигать очаг, жарить, варить, мыть посуду, стирать, подметать, шить и все такое. Пригодится. Сколько семейств разлетается в прах, сколько в них шуму и гаму, — режутся, брат, оттого, что не могут решить, кому миску похлебки сварить: жене ли, мужу ли. Всемирная задача, брат. Плюнь. Сам все умей. И будешь царь. Но — черт их знает, этих женщин! — Он сложил куски мяса в горшок, посыпал солью и перцем, слегка обрызгал уксусом, накрыл миской. — Пусть постоит. Когда мясо томишь, много уксусу не лей — станет дряблым. Так вот, женился я на одной. И поставил условие, чтоб ничего, — вовсе ничего, — по хозяйству не делала (чтоб все обиды пресечь заранее, понимаешь?). Все делаю сам. И все делаю отлично, не придерешься. Обрадовалась: вот с кем ей будет райская жизнь! Но через полгода рехнулась, бедняжка.
— Как рехнулась?
— Ну, умом тронулась. Видно, из-за того, что не за что было меня грызть.
Руслан удивленно смотрел на хозяина: шутит или всерьез говорит. Ему и в голову не приходило, что Сахр болтает, что взбредет, чтобы отвлечь его от горьких переживаний.
— Ладно, — вздохнул Сахр, сложив палочки с мясом на жаровне. И умолк.
Руслан — участливо:
— Что, скучно?
— Не скучно — грустно.
— Не все ль равно?
— Нет. Скучно дураку, который не может найти себе занятие. Скука, грусть и тоска — вещи разные, хотя многие полагают, что это одно и то же. Разница между ними огромная, и состоит она в том, что от скуки зевают, от грусти тихонько поют или насвистывают, от тоски — воют. Но мы с тобою не будем ни выть, ни даже свистеть.
Зачем? Жизнь — сказка. То веселая, то грустная, то страшная, но — сказка, и будь доволен уже тем, что просто живешь. Чего шуметь? Что и от кого требовать? Ведь ты мог и вовсе не появиться на свет, и не увидеть ни солнца, ни птиц, ни полей, ни морей…
Жизнь — совершенно случайный дар, радуйся ей, как невероятной удаче, и не сетуй, что она трудна и коротка.
Не горюй! Что было, то было. Человек не может жить без приключений. Спокойствие — однообразие, однообразие — скука, скука — сон, а сон — все разно что смерть. Не горюй! Ни о чем не жалей. Ананке, — как говорят ромеи. То есть, рок. У меня, например, было столько утрат, что если б я горько жалел о каждой, то уже давно бы подох. Ни сил, ни жизни не хватит обо всем жалеть.
…А петь мы будем, друг. Пить и петь. — И, успевший между делом хлебнуть целебной ячменной водки, он запел:
Что ж, благоденствуйте пока, —
А мы победствуем…
Схватить удачу за бока
Вдруг сыщем средство?
— Ты же придворный лекарь, — почему не живешь во дворце? — полюбопытствовал Руслан.
— А зачем? Там шумно, тесно, а я не люблю дурацкого шума, суеты, пустой болтовни. И ты не суетись, не стучи, не греми, не кипятись и не дергайся, — возненавижу и отправлю назад, к Пинхасу.
Где уж тут шуметь и греметь, — Руслан был душевно рад, что после стольких бурных передряг угодил, наконец, в тихую заводь.
…Он сидел снаружи, у входа во двор, на глинобитном приступке, и все щупал и щупал с непривычки большую серьгу в левом ухе.
Сахр сказал ему ранним утром:
— Ходи, броди по городу, отдыхай, — не сидеть же день-деньской взаперти. Но если рус, чужеземец, вольно ходит по городу, люди обязательно скажут: «Чей?» Могут задеть, обидеть. Теперь ты — мой. На этой медной серьге, — мне сейчас принес ее чеканщик, — выбито имя мое. Будешь считаться моим человеком. Н-ну… э-э… м-м… рабом. Только считаться, слышишь? Не прими в обиду. Вденем в ухо серьгу, никто не посмеет тебя задеть. Я сейчас проколю тебе мочку. Не бойся, не будет больно, я лекарь.
Пройтись, что ли, по городу, посмотреть? Ведь он его толком и не видел, — был хворым, когда привезли… Найти бы в еврейскую общину, взглянуть, как живет Аарон. Что с ним сделали? Ведь он бил Пинхаса. Сахр сказал: «Э! Наложили эпитемию, сто пятьдесят, или триста, или пятьсот постов, и делу конец. Общине нет смысла подымать громкий шум, — привлекут внимание Хорезмшаха, он может, рассердившись, наложить такую эпитемию, что Пинхас останется без штанов»!
…Перед Русланом возник, откуда — неведомо, высокий худой человек в светлой просторной одежде.
— Ты — Рустам?
— Я.
— Мир тебе. Хозяин дома?
— Нету его.
— И слава богу. Я слышал, сын мой, о твоей горькой участи. Знаю, что жаждешь утешения. Не хочешь ли пройтись со мною, увидеть чистых, святых людей? Наша община — за городской стеною, в предместьях.
— А ты кто?
— Манихей.
Руслан вспомнил о Карасевых «обманихах», — наверно, это один из них. Почему не пройтись, не посмотреть? Сахр говорил: калитку можешь не запирать, никто не залезет, да и красть у нас нечего. Одно богатство — книги в сундуке, но они никому не нужны, никакой вор их не поймет.
— Пойдем.
На подходе к городским воротам Руслан увидел в крепостной толстой стене, изнутри, великое множество ниш с какими-то прямоугольными, на ножках, сосудами из алебастра или обожженной глины.
— Это что? — удивился русич. — Кладовая в стене?
Манией брезгливо сплюнул:
— Не кладовая — кладбище. В этих ящиках — оссуариях поганые маздеисты хранят кости умерших родичей.
— А-а…
Не торопясь, бредут по дороге между садами, полями к соседнему селению. Ноги до икр тонут в горячей пыли. Босой Руслан чуть ли не на каждом шагу, тихо вскрикивая, поджимает, как аист, то одну, то другую ногу. Будто идет по золе обжигающей, только что вынутой из очага.
Такую бы пыль раскаленную — там, у хазарских речек, где к ногам примерзала галька…
— По бережку иди, по траве, — советует манихей. — Только — на змею не наступи. Они любят лежать у воды. — И вздыхает: — Тебе опять не посчастливилось.
— Почему?
— В плохие руки попал. Твой новый хозяин — дурной человек, нечестивый. Ты с ним пропадешь.
— А какой он веры?
— Какой веры? Никакой! Он безбожник. Вернее, бог его — кувшин ячменной водки, а церковь — голая женщина. Тьфу! Мерзкий человек. Перейдешь в нашу веру — выкупим тебя из рабства, будешь жить в мире и добрых раздумьях, среди тихих, спокойных людей. Нет веры более истинной, чем наша.
— А… в чем она? — насторожился Руслан.
— Вероучитель Мани, посланец бога на земле (он жил в Иране, в 276 году был казнен за праведность), говорил: «Почему в мире, нас окружающем, существует неравенство, — именно белое и черное, красное и зеленое, справедливое и несправедливое? Потому, что все состоит из двух начал — добра и зла, света и тьмы».
Началось, — подумал Руслан с тоскою, — тот сказал, этот сказал…»
— Окружающий мир, — продолжал манихей, — есть воплощение зла. Уничтожить зло на земле невозможно. Оно — извечно. Лишь после смерти человека душа очистится от тьмы и переходит в царство света.
Мы живем замкнуто. Но вступить в нашу общину может любой. Обрядность наша проста. У нас нет ни храмов, ни алтарей, ни пышного богослужения. На молитвенных собраниях мы поем свои тихие гимны, читаем сочинения Мани. Но, чтобы вступить в нашу общину, сын мой, ты должен навсегда отказаться от мяса, вина, от общения с женщиной…
— И все?
— Пока. Подробнее с нашим учением ты ознакомишься в тот день, когда надумаешь вступить в общину.
Вступить в общину…
Вот будет смеяться над ним Карась, называя его «обманихой»!
«Обманихи» и есть.
Ну, от мяса отказаться можно бы, — не так уж он много съел его за свою жизнь (хотя и очень приятно вспомнить вчерашнее мясо, зажаренное на вертелах).
И без вина тоже можно прожить.
Но без общения с женщиной…
Стыдно думать о покойной Иаили как о любовнице. Мертва. Но разве на его плечах, на руках, на груди, на животе и на бедрах не сохранилось еще живое ощущение ее прикосновений? Разве он когда-нибудь забудет о ее жгучих ласках? Уйти в манихейскую общину — значит плюнуть на все, что было между ним и нежной Иаилью (все равно что в глаза ей плюнуть), изменить ее светлой памяти, гнусно предать ее, погибшую именно за любовь.
Ему хотелось закричать, упасть на дорогу, зарыться и пыль.
— Нет, отче. — Руслан остановился. — Ешь сам свою репу, пей сырую воду, женщин сторонись, — мне твое учение не по душе. Я к тебе не пойду.