Себастьян Барри - Скрижали судьбы
Рассказывая, он переоделся в свою опрятную полосатую пижаму, затем подошел к умывальнику, с шумом поплескал себе в лицо водой, утерся полотенцем и завалился на кровать рядом со мной.
— А ты что делала? — спросил он. — Надо было тебе со мной пойти. Было здорово!
— Я гулять ходила, — ответила я.
— А-а, — сказал он, — вот как? Ну, тоже неплохо.
Левой рукой он обхватил меня, притянул к себе, и спустя какое-то время мы уснули, в крови и лунном свете.
Записи доктора ГренаКакая паника поднялась вчера в клинике! Нужно заметить, что такой уровень реакции меня чуть ли не приободрил, потому что в прошлом мне часто казалось, что над этой старой крышей будто нависло какое-то облако апатии. Та юная леди, которую обнаружили в смятении и пятнах крови, теперь пропала. Палатная медсестра была в ужасе, потому что к пациентке только что приходила сестра и принесла ей в подарок симпатичный новый халат. Сестра заметила, что поясок у халата сделан из того же светлого материала, что и халат, но у нее не хватило духу сразу отобрать этот поясок. Поэтому она металась по всем палатам, у каждого встречного спрашивала, не видели ли они эту бедняжку, отчего зашевелились даже самые древние пациенты — в первый раз за много лет. В конце концов обнаружилось, что она вовсе не повесилась, а в этом своем халате прошла в администрацию и выписалась из больницы, на что, согласно новому законодательству, имела полное право. Затем она вышла на шоссе, поймала попутку до города, там села на автобус до Лейтрима — и все в этом халате. Как будто это был волшебный наряд, вернувший ее обратно в Лейтрим. Вчера вечером нам позвонил ее муж, чтобы сообщить о ее возвращении, и голос у него был очень сердитый. Сказал, что лечебница должна служить прибежищем для слабых. Старшая сестра говорила с ним очень кротко, не то что старые матроны, которые работали тут раньше. Не знаю, какие у этого всего будут последствия, но мне все это очень напоминает побег на волю. Я желаю этой несчастной женщине всего самого наилучшего и сожалею, что мы принесли ей так мало пользы, даже наоборот. И еще я очень рад, что опасения медсестры не подтвердились.
Утром я поднялся в комнату миссис Макналти — нет-нет, в комнату Розанны — почти что в приподнятых чувствах. Конечно, положение той юной дамы по-прежнему не совсем стабильное, но я уже достаточно пожил на свете, чтобы знать, как ценна жизнь сама по себе.
В комнату бочком протиснулось немного весеннего солнца, свет будто бы прокрался через окно, почти что извиняясь за вторжение. Маленький квадратик солнца перечертил лицо Розанны. Да, она очень старая. Солнечный свет — самый жестокий проявитель возраста и самый правдивый художник. Мне на ум пришли строки из Т. С. Элиота, которые мы учили в английской школе:
Невесомая жизнь ждет смертоносного ветра,Как перо на ладони моей.[55]
Это слова Симеона, человека, который хотел прожить на свете столько лет, чтобы успеть увидеть народившегося Мессию. Не думаю, что Розанна ждет того же самого. Еще я вспомнил автопортреты Рембрандта ван Рейна, столь точно разрушающие наши представления о собственной внешности, которые мы держим при себе будто противоядие от жалости. Как мы решаем не допускать того факта, что кожа обмякает у нас на челюсти и провисает под подбородком, будто побелка, которая отходит от дранки на старом потолке.
Кожа у нее такая тонкая, что видны вены и все остальное, будто дороги, реки, города и памятники, отмеченные на карте. Будто бы эту кожу растянули, чтобы писать на ней. Однако же ни один монах не рискнет провести пером по столь тонкому пергаменту. И я вновь подумал, какой же она была красавицей, если даже сейчас, в столетнем возрасте она столь причудливо прекрасна. Добрая кость, как говаривал мой отец, словно бы, пока старел он сам и старели все вокруг него, он понял этому настоящую цену.
Но у нее сыпь на одной стороне лица, очень красная и, как говорится, «горящая», и еще мне показалось, что ей тяжело ворочать языком, он как будто слегка распух у самого корня. Нужно, чтобы мистер Уинн, врач, ее осмотрел. Ей могут понадобиться антибиотики.
Уж уловила ли она мое настроение или еще что, но она охотно шла на контакт, даже откровенничала. Была в ней какая-то странная непринужденность. Быть может, то было счастье. Знаю, что она невероятно радуется перемене погоды, ходу года. Самые большие ее надежды связаны с нарциссами, что растут по обеим сторонам аллеи, которые там приказала высадить еще какая-нибудь знатная дама, когда этот дом был огромным величественным поместьем, еще в старые, а ныне навсегда ушедшие времена. С боязливой деликатностью, стараясь брать пример с солнечного света, я наконец затронул тему ее ребенка. Говорю «наконец», будто бы я до того успешно затронул сотню других тем или старался аккуратно подвести ее к разговору о ребенке. Но этого я не делал. Конечно, я много думал обо всем этом, ведь, если правда то, что написал отец Гонт, тогда весь вопрос о ее состоянии и долгом пребывании и здесь, и в Слайго уж точно навсегда останется спорным. Кстати о Слайго, я им снова написал, попросил разрешения как-нибудь приехать туда и переговорить с администратором, который оказался моим старым знакомым — его зовут Персиваль Квинн, и думаю, это единственный Перси, о котором я слышал в наше время. Скорее всего, он как раз и потрудился раскопать отчет отца Гонта, и, может быть, там есть и другие документы, о которых даже Перси не решился мне сообщить, хотя не знаю. Мы, психиатры, иногда ведем себя как агенты МИ-5. Любая информация кажется хрупкой, уязвимой, тревожной — как мне кажется иногда, даже если речь идет о том, который сейчас час. Но все-таки я последую своему наитию.
Дома сегодня полнейший покой. Это почти так же жутко, как и то перестукивание. Но я благодарен. Я человек, я одинок, я старик, и я благодарен. Не будет ли неуместным написать прямо тут тебе, Бет, чтобы сказать: я по-прежнему люблю тебя, и я благодарен тебе?
Розанна была такой беззащитной, такой великолепной, такой открытой во время нашей с ней беседы. Я знал, что могу спросить у нее что угодно, задать любой вопрос и, вероятно, получить правдивый ответ, ну или тот, который ей кажется правдивым. Но я осознавал это свое преимущество и, если бы поднажал на нее, то, быть может, получил бы куда больше информации, но, скорее всего, что-нибудь и утратил. Сегодня она могла бы рассказать мне все, и именно сегодня я сделал выбор в пользу ее молчания, ее приватности. Потому мне кажется, что есть кое-что превыше справедливости. Кажется, это зовется милосердием.
Свидетельство Розанны, записанное ей самойПриходил доктор Грен, очень бодрый, придвинул ко мне стул так, что сразу стало понятно — намерения у него серьезные. Меня это так поразило, что у нас с ним получилось даже нечто вроде беседы.
— Такой прекрасный весенний день, — сказал он, — что я набрался храбрости снова задать вам все те же утомительные вопросы, которые вам бы, наверное, хотелось и не слышать от меня вовсе. Но мне все же кажется, что от них будет польза. Вот только вчера я узнал нечто, заставившее меня поверить в то, что на свете нет ничего невозможного. Все, что поначалу кажется нам непроглядной, непролазной тьмой, может вдруг озариться светом, неожиданным светом.
Так он говорил какое-то время, а потом наконец задал вопрос. Снова про моего отца, и я с радостью повторила, что мой отец никогда не служил в полиции. Хотя, сказала я, полицейские были в семействе Макналти.
— Брат моего мужа, Энусом его звали, служил в полиции. Он устроился туда где-то в 1919-м, не самое удачное время для того, чтобы искать там работу, — так сказала я, ну или что-то в этом роде.
— Ага, — сказал доктор Грен, — так вы полагаете, что тут произошла какая-то путаница?
— Не знаю, — ответила я. — А что, нарциссы на старой аллее уже зацвели?
— Вот-вот распустятся, скоро грозятся зацвести, — сказал он. — Но, может, они боятся последних заморозков.
— Мороз нарциссам нипочем, — сказала я. — Они как вереск, хоть в снегу цвести могут.
— Да, — ответил он, — думаю, вы правы. Теперь, Розанна, я бы хотел перейти к другой теме — к разговору о вашем ребенке. В том отчете, о котором я говорил вам, упоминается и о ребенке. В какой-то момент.
— Да, да, был ребенок.
И больше я ничего не сказала — ну что тут скажешь. Боюсь, что расплакалась — так тихонько, как только сумела.
— Я не хотел вас огорчить, — очень-очень мягко произнес он.
— Я и не думаю, что хотели, — сказала я. — Просто, когда я вспоминаю прошлое, все это так…
— Трагично? — спросил он.
— Это слишком важное слово. В любом случае — печально, наверное, так.
Он сунул руку в карман пиджака и вытащил маленький бумажный платочек.