Инна Кошелева - Пламя судьбы
Теперь она охотно позировала Николаю Аргунову, признанному и модному в Москве мастеру, члену Российской Академии художеств. Глядя на друга детства, она понимала, как изменилась за эти годы сама. Ничего не осталось в нем от прежнего крестьянского парнишки – салонный аристократ: и рубашка под блузой тонкая, из батиста, и шелковый дорогой галстух обвивает высокую гордую шею. Умное, нервное лицо, живые карие глаза, сильные, но холеные руки артиста, художника. Аристократ, да и только. Портреты он делал замечательные, но, что тоже важно, сеансы давали им возможность поговорить о «своих» – о людях искусства, людях одаренных, придавленных гнетом неравенства. Аргунов был женат на даме из не слишком знатного, но богатого рода. Мужчине его «низкое происхождение» прощалось легче. И все-таки он, как и Параша, жил в чужом стаде и всегда – под страхом унижения, вынужденный ему постоянно противостоять. Они были ровней, и это толкало их к взаимному доверию и откровенности.
Встречаясь глазами при встрече, кланяясь друг другу, живописец Николай Аргунов и певица Прасковья Ковалева всякий раз осознавали: они связаны своим крепостным прошлым. Будь Параша кокеткой, она сумела бы обнаружить во взглядах этого глубоко симпатичного ей человека и мужской жадный неудовлетворенный интерес. Но для нее он был другом, умным и образованным другом, с которым хорошо, хотя и не очень легко.
В своем дворце Параша устраивала музыкальные вечера. Здесь исполнялись новые произведения Дегтярева и Бортнянского. Их большой свет не слишком жаловал, предпочитая итальянских и французских сочинителей, а ведь Дегтярев и Бортнянский были очень талантливы. Всегда откликались на приглашения артисты из театра Медокса, расположенного неподалеку, и при небольшом усилии можно было быстро составить домашний концерт и петь, петь, петь – что еще ей было нужно?
Впрочем, ей был нужен он, любимый. И чем больше времени они проводили вместе, тем больше нуждались друг в друге.
В будний день с утра при хорошей погоде граф и Параша в легкой карете отправлялись в ближние вотчины с ревизией. Все ближайшие к Москве имения они быстро привели в порядок. Где-то пришлось приструнить управляющего, ретиво набивавшего собственные карманы, где-то вместо барщины ввели оброк, где-то заменили зерновые посевы овощами, и легче стало получать доход, не вгоняя крепостных в нищету.
Лишь в одну усадьбу граф всегда ездил один или с Вороблевским – в Кусково.
– Туда – никогда, – ничего не объясняя и помрачнев лицом, сказала Параша однажды.
Зато все Кусково, кажется, она перетащила в Москву. Вместе с подружками и актрисами театра приехала Матреша. Она замечательно пела низким голосом и в дуэтах отлично вторила Параше. В кордебалете тоже была незаменима – пластичная и ритмичная. После рядом поселился батюшка, брат Николай был принят в хор, под Парашиным приглядом рос младший брат Мишутка. Переживала Паша, что из-за болезни не хочет жить в городе любимая матушка, но сама к ней не наведывалась ни разу. «Туда – никогда». Как сказала, так и было.
Разве что после смерти душа ее все же повлеклась к тем местам, где начинала страдать и крепнуть на земле женщина и актриса. Тогда с небесной высоты дано ей было увидеть подросшие тополя. Ветер, летевший от Мурома или от Владимира, пробегал по верхушкам, и листва, потемнев, становилась похожей на зарубцевавшуюся рану земли. Затихал порыв – и серебрились, сияли облитые лунным светом недолговечные деревца.
Годы брали свое. Переступив сорокалетний рубеж, Николай Петрович не погрузнел, седина не пробилась в его русые мягкие кудри, но круг его интересов заметно сузился.
Роль засидевшегося жениха так опротивела графу, что он предпочитал отговариваться от приглашений на рауты и балы, ссылаясь на недомогания. Старые холостяцкие связи рвались: друзья остепенились, завели жен и детей. Позвать к себе он мог лишь тех, кто понимал его привязанность к Параше, а таких было немного. Все чаще любящие проводили вечера вдвоем.
Что ж, домоседство? В нем есть свои прелести. Паша скучать не умела и одна, а с графом – тем более. Но вскоре она поняла, что не все в их жизни так просто, как казалось. Все чаще она обнаруживала в Николае Петровиче сходство со старым графом. Как и Петр Борисович, Николай Петрович привязывался к вещам, занашивал их до дыр. Все чаще он не переодевался с утра, бродя по дворцу в пыльном шлафроке и стоптанных шлепанцах. Вместо выдуманных для отговорок болезней у него появилась настоящая, отнюдь не романтическая болезнь малоподвижных людей. В деревне ее зовут почечуем, Лахман на европейский лад величал геморроем.
В библиотеке в одной из книг Параша случайно нашла недописанное письмо графа другу юности Щербатову. Взгляд выхватил невольно: «Скучно жить, с годами – все скучнее...»
«А как же любовь?» – думала Парашенька. Разве кто-нибудь из героев французских романов, которых она прочла великое множество, скучал рядом с любимой женщиной? Но в тех же романах, не прямо, правда, а между строк, говорилось: женщина способна жить одной любовью, мужчина – нет. С ней же рядом был мужчина, который провел бурную молодость. Дальние путешествия, театр, любовь, карты, дуэли, азартные забавы, балы, надежда на славу. Ни одна женщина, в том числе и она, не могла заполнить образовавшуюся пустоту – из-за нее образовавшуюся! Ее долг состоял в том, чтобы прокладывать путь к полноте жизни.
Безотказно наполняло ее душу обращение к Богу. Граф тоже был религиозен, но скорее ритуально, и лишь в тяжкие дни молитва действительно поддерживала его. А в прочие... Жизнь его шла своим путем и не соприкасалась с Небом. В отличие от Параши он не любил каждый миг сверять свои мысли и поступки с вечностью, а в литературе более всего ценил не серьезность и романтизм, а изящество, остроумие, блеск. Дидро, Даламбер, де Лакло лежали в его спальне, а не Фома Аквинский и не Димитрий Ростовский. Удовольствие от чтения было сродни удовольствию от прекрасной пищи, которую пробуют на вкус, цвет и запах.
Одно время Параше показалось, что его могут захватить добрые дела. В Маркове в избе грязной и черной они оказались потому, что услышали с улицы страшный крик ребенка. Мать металась в ужасе над выгибающимся дугой младенцем, приговаривая: «Родимчик, родимчик! Умирает!» Параша с восхищением смотрела, как ловко граф ощупал мальчика и, надавив слегка около уха, поставил диагноз: воспаление. Тут же кучеру было велено привезти из аптеки камфарного масла, Николай Петрович ловко сделал компресс («Как учили в Лейдене!»), и младенец утих и заснул прямо в его больших и умных руках. К малышу приехали еще через пару дней и убедились – здоров. Мать с отцом получили от графа немного денег, а село – свою больничку.
Впрочем, больницы и школы для детей, обучавшие музыке и грамоте, они открывали в ту пору часто. Под нажимом своей спутницы Николай Петрович отдавал приказы в свою контору: «Завести школы в Останкине и Кускове», «Во всех вотчинах открыть школы и богадельни». По прошествии времени ехали проверять, выполняет ли графский указ тот или иной управляющий. Там, где барское распоряжение было примерно выполнено, крестьяне благодарили, бухались Шереметеву в ноги, целовали ему руки, и на глазах Николая Петровича выступали счастливые слезы. Но... Тем и кончалось.
Всякий раз, предлагая снова навестить недавно отстроенную лечебницу, помочь больным, Параша слышала что-нибудь вроде:
– Меня бы кто подлечил.
И вместо того чтобы двигаться, заваливался Николай Петрович в глубокое кресло, дремал и... скучал. Это ложилось виной на нее. Выход из внутреннего тупика в их отношениях искала она. Она была в два раза моложе, она любила. И так уж сложилось: в этой паре она ведет, а он – ведомый, хотя внешне это выглядело совсем иначе.
Ох уж эти мужчины! Если бы в ее власти было осуществить тщеславные и суетные мечты графа о славе и власти! Как вспыхивают его глаза, когда речь идет о разных государственных делах, не зависящих от него. С заседаний Сената он возвращался оживленным, готов был часами обсуждать с друзьями новые указы императрицы. Но Паша ясно видела, что карьеры ему не сделать – слишком мягок, слишком порядочен и слишком... музыкант. Разбросан, поддается сердцу, нерасчетлив. И в то же время душа графа жаждала деяний масштабных, заметных в свете. Она напряженно искала для него (а значит, и для себя) достойную цель.
Ей было уже за двадцать. Следовало бы сказать – еще только за двадцать, но прошедшие годы были столь наполнены счастьем, страданием, несбывшимися и сбывшимися желаниями и поисками, что за два десятка лет она словно прожила несколько жизней. Природный ум при благородстве натуры обратился в ту мудрость, которая вовсе не сводится к расчетливой, хваткой хитрости, хотя использует и ее.
Она знает, что делать. Но как это свое знание сделать его знанием? И чтобы желание к действию родилось в нем, а не исходило от нее? Навязанное отторгается.