Ежи Анджеевский - Мрак покрывает землю
— Возвращайся, сын мой, — сказал падре Торквемада. — Обратно я найду дорогу сам.
— Святой отец! — промолвил дон Родриго.
Торквемада остановился.
— Прости, досточтимый отец, что беспокою тебя в такой неурочный час, но меня мучает одна вещь. Сеньор Мануэль де Охеда мой старый приятель, мы знакомы с детства. Сегодня я провел с ним вечер.
— Он был один?
— С ним было несколько его друзей. Изрядно выпив, Мануэль, — да простит меня Бог, — стал поносить святую инквизицию и тебя лично, святой отец.
Торквемада молчал. Дон Родриго стоял бледный с высоко поднятым факелом.
— Он говорил также, что сеньор Сантанхель, от имени которого он приветствовал тебя, в добром здравии. И еще, они оба, хотя и принадлежат к старинным испанским родам, поддерживают дружеские отношения с людьми иудейского происхождения…
— Это все?
— Да, святой отец.
— Остальные тоже отзывались в оскорбительных выражениях о христианской вере?
— Мануэль говорил больше всех.
— А ты?
Дон Родриго опустил голову.
— Ты говорил что-нибудь?
— Нет, я молчал.
— Не хватило смелости вступиться за веру перед богохульником или ты хотел убедиться, как далеко зашло его богохульство?
— Не знаю, просто я молчал. Что мне делать теперь, святой отец?
— Ты давно в отряде моих телохранителей?
— В октябре будет год.
— Тебе известны предписания святой инквизиции на этот счет?
— Да, святой отец.
— Итак…
— Я сделаю это, — помолчав, хриплым голосом сказал дон Родриго.
Торквемада положил руку ему на плечо.
— Я знаю, что тебя мучает, сын мой. Тебе кажется, ты предаешь друга.
— О, святой отец!
— Напротив, ты помогаешь заблудшей душе его обрести спасение. А разве не предательством было бы с твоей стороны, если бы ты утаил правду и предоставил грешнику погрязать в грехах? Разве не в том наше призвание, чтобы обращать заблудших на путь истины? Вот мы и поможем сеньорам де Охеде и де Сантанхелю. Поможем благодаря тебе.
На лице дона Родриго огорчение сменилось выражением горячей признательности.
— О, святой отец, ты снял тяжкий камень у меня с души. Нужно ли скреплять показания священному трибуналу своей подписью?
Торквемада сильней оперся о его плечо.
— Подумай, дон Родриго, нуждаются ли в подписи такие слова как: дышу, хожу, ем, сплю?
— Нет. Это само собой разумеется.
— А разве не само собой разумеется, что твои показания правдивы?
— О да, святой отец! — воскликнул дон Родриго. — Правда должна восторжествовать.
— И восторжествует, — сказал Торквемада. — Да, вот еще что. Не забудь, сын мой, упомянуть в своих показаниях о том, что сеньор де Охеда одобрял убийство досточтимого Педро д'Арбуэса.
Дон Родриго заколебался.
— Отче, если память не изменяет мне, дон Мануэль не говорил ничего такого.
— Ты уверен в этом? Ведь по твоим словам, сеньор де Охеда и его начальник поддерживают дружеские отношения с лицами иудейского происхождения?
— Да, отче.
— Итак?..
Дон Родриго молчал.
— Сколько времени продолжался ваш разговор?
— Около часа.
— И ты можешь поклясться, что за все это время ни разу не упоминались события в Сарагосе? Нет? Вот видишь, значит, ты допускаешь: об этом чудовищном преступлении могла зайти речь? Припомни хорошенько, возможно, по понятным причинам сеньор де Охеда говорил не прямо, а намеками, из коих следовало, что он одобряет этот богопротивный проступок?
— Отче, может, мне изменяет память, но я в самом деле не помню…
Торквемада пристально посмотрел на него.
— Помни, дон Родриго, когда дело идет о защите веры, истинный христианин не должен останавливаться на полпути. Можешь ли ты, призвав в свидетели Бога, поклясться на кресте, что сеньор Мануэль не питает в глубине души преступной приязни к убийцам преподобного отца д'Аруэса?
— Нет, отче, не могу, — прошептал дон Родриго.
— Еще раз спрашиваю тебя: готов ли ты поклясться, что дон Мануэль не признавался открыто в этой своей преступной приязни?
— Нет, святой отец. В таких случаях нельзя полагаться на память.
— Верно, — сказал Торквемада, снова кладя руку ему на плечо. — А теперь, сын мой, иди и постарайся воскресить в памяти все, как было. Пусть она будет чиста, как твоя совесть.
Притворив дверь, Торквемада отчетливо слышал удалявшиеся шаги дона Родриго. А когда они, наконец, стихли где-то в глубине двора, он ощутил щемящее одиночество, словно оборвалась последняя нить, связующая его с жизнью.
Тут было еще холодней, чем в монастыре; в тишине, в замкнутом пространстве, темнота, казалось, заполнила собой малейшие углубления в невидимых стенах и сводах. И хотя в отдалении, перед главным алтарем, и ближе, в боковых приделах, теплились желтоватые огоньки лампадок, бледное их свечение не только не рассеивало, но как бы еще больше сгущало мрак. Подняв глаза, Торквемада постепенно начал различать контуры высоких сводов и тогда, словно эти далекие очертания были символом жизни, его покинуло чувство одиночества и потерянности. Каменные своды, безмолвие, мрак — было как раз то, что ему нужно, чего он искал; и вдруг, словно по велению свыше исполняя неотвратимое предназначение, храм огласился поначалу робкими, постепенно усиливавшимися звуками, которые, точно боевые трубы, взывали к борьбе и бдительности.
Постояв с минуту, он направился к ближнему приделу, но, не дойдя до него, замер, — вокруг, наполняя мрак и вместе с ним устремляясь ввысь, зазвучали голоса. Вот оно Царство Божие, на века объемлющее человечество, согласное в своих поступках и помыслах! Вот высшая гармония, цель, к которой устремлены упорная мысль и отважные деяния. Ко как она еще далека, как трудно достижима! Сколько препятствий надо преодолеть, сопротивление скольких мятежников сломить и подавить!
И, словно желая прикоснуться к незримым очертаниям грядущего, он протянул руки, и сразу все смолкло. Среди тишины, мертвой, как тень от камня, послышались тяжелые солдатские шаги, — это вдоль монастырской стены шел ночной караул.
— Господи, — прошептал Торквемада, — не допусти, чтобы ослабла и угасла в нас ненависть к врагам нашим.
Его шепот, должно быть, услышал монах, стоявший на коленях у входа в часовню; неподвижный и, казалось, целиком погруженный в молитву, он вдруг порывисто вскочил на ноги. Был он невысок ростом, щуплый и на вид совсем молодой.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Наконец, Торквемада приблизился к нему. Доминиканец в самом деле был очень молод, лет двадцати, не больше.
— Мир тебе, сын мой, — сказал Торквемада. — Я помешал тебе. Ведь ты молился?
Инок стоял, опустив голову.
— Я хотел молиться, — отвечал он тихим, усталым голосом.
— Весьма похвально. Ночное время особенно благоприятствует молитве. Об эту пору молитва иной раз бывает целительней сна. Все мысли свои можно тогда поверить Богу.
Инок поднял голову, — на его бледном, истомленном лице лихорадочным огнем горели черные, непомерно большие глаза.
— Я хоть и молод, но давно не ведаю покоя, о котором ты изволишь говорить, преподобный отче. Тяжкие мысли одолевают меня и прогоняют сон. В молитве чаял я обрести покой, но он не снизошел на меня.
— Может, ты плохо молился?
— Не знаю, отче. Иногда мне кажется, не молиться нужно, а высказать вслух все, что мучает и гнетет меня. Святой отец, ты намного старше меня и, должно быть, немало пережил и повидал на своем веку. Скажи, молчание может погубить душу в человеке?
— Не понимаю тебя, сын мой, — помедлив, сказал Торквемада. — Душу губит только упорствующий в смертном грехе.
— А молчание разве не может быть смертным грехом? Отче, меня порой охватывает ужас, — ведь если я не выскажу того, что терзает мою совесть и не дает мне уснуть, оно умрет во мне, как подавленный вздох, как слова, которые не в силах вымолвить коснеющий язык. Отче, я боюсь уподобиться камню.
Торквемада шагнул к нему.
— Дай мне руку, сын мой.
Рука была холодная и сухая.
— Думаешь, у меня жар? Нет, отче, у меня нет жара, я здоров.
— Да, вижу. Однако, брат…
— Меня зовут Дьего.
— Однако, брат Дьего, так может говорить человек в бреду или если совесть его обременяет тяжкий грех.
Фра Дьего вздрогнул.
— Нет, отче, грехи отягощают не мою душу. Не я повинен в произволе и насилиях, не я в ответе за страдания, людские слезы, за чинимое зло. Меня не за что ненавидеть и проклинать. Преступления и беззакония не обременяют мою совесть.
Наступило продолжительное молчание. Торквемада запахнул плащ до самого подбородка.
— Брат Дьего, хотя изъясняешься ты весьма туманно, мне кажется, устами твоими говорит непомерная гордыня.
Монах сделал нетерпеливое движение.