Ариадна Васильева - Возвращение в эмиграцию. Книга первая
— Мы должны в первую очередь думать о детях.
Как мы плыли, помню смутно. Словно во сне видится темное подземелье, называемое «трюм», где лежат и сидят среди нагромождения чемоданов и тюков люди, где царствует страшный кислый запах. От него ли, от духоты ли, хотелось кричать и тошнило. Дедушка гладил меня, заглядывал в глаза и тревожно просил:
— Тихо, тихо, Наточка, тихо, тихо!
Хорошо помню, как мы сходили с парохода. По наклонно поставленным доскам медленно сползали на берег длинные вереницы людей. Дедушка сказал, что теперь торопиться некуда, и мы двинулись в самом хвосте. Сам впереди, высокий, в штатском пиджаке, ступающий неуверенно под тяжестью двух чемоданов и заплечного мешка. Следом — бабушка с Таткой на руках. Татка наша совсем измучилась, не глядела по сторонам, крепко держалась за бабушкину шею и прикладывала к ее плечу головку с темными кудряшками на затылке. За ними, бочком, чтобы не поскользнуться, волоча за собой мягкий мешок с игрушками, спускался Петя. Он останавливался, оборачивался и спрашивал у моей мамы: а куда мы приехали, а как называется этот город, а куда мы поедем потом, а почему люди толпятся, это что, базар? На пристани и вправду собралась порядочная толпа приезжих.
Замыкала шествие мама. В одной руке чемодан, другой она подхватила под мышку меня, чтобы еще один любопытный путешественник не болтался под ногами. Вот так, перехваченная маминой рукой поперек живота, в несколько унизительной позе, я прибыла в зарубежье. Мама опустила меня на землю, потрясла рукой и сказала:
— Ну и тяжеленная же ты стала, Наталья!
Мне было пять с половиной лет.
Первые месяцы жизни в Константинополе не оставили особых следов в памяти. Видно, большую часть времени мы сидели дома, если можно назвать домом необъятный зал в пустующем и заброшенном дворце, предоставленном для размещения части беженцев.
Покотом, вповалку, кое-как отгороженные друг от друга одеялами и простынями, навешанными на протянутые веревки, здесь ютилось около сотни русских семей. Шла весна 1920 года.
Гражданская война, о которой мы, дети, имели смутное представление, бегство, сама Россия — все осталось позади. Неустроенная чемоданная жизнь стала для нас привычным состоянием, никто ничему не удивлялся.
Привычно стало днем оставаться на попечении бабушки и сидеть в закутке, без радости, без впечатлений, отделенными от мира серым байковым одеялом с малиновой полосой понизу. Одеяло без конца падало, и тогда открывалась перспектива прохода через зал, где, путаясь в спущенных до полу других полотнищах, бродили неприкаянные, полуголодные, не знающие, чем себя занять, дети.
Иногда мы, балуясь, поднимали занавески и заглядывали к соседям, ходили друг к другу «в гости», собирались кучками и липли к одноногому мальчику Коле Малютину. Взрослые, и наша бабушка в том числе, считали Колю божеским наказанием за шумное поведение и утомляющую проказливость. Ему было тринадцать лет, он был среди нас самый старший. У него было два коротеньких не по росту костыля, он бегал, согнувшись, гупая этими костылями, и зоркие пронзительно синие глаза его замечали малейшую несправедливость. Он собирал нашего брата — мелюзгу, командовал всеми и распоряжался каждым по собственному усмотрению. Мы его обожали, а взрослые недолюбливали и боялись, как бы этот непослушный мальчик не оказал на нас дурного влияния. А уж где он потерял ногу, я не знаю.
Бесплодная мамина беготня по городу в поисках работы, дедушкины каждодневные походы на пристань к прибытию кораблей из России и ожидания на холодном ветру занимали нас гораздо меньше, чем затея Коли Малютина. Он хотел выкрасть у спившегося поручика Аркадьева несколько патронов, высыпать из них порох и, бросив в мангалку, устроить «хорошенький тарарам в муравейнике», как презрительно называл Коля наше многолюдное общежитие.
В сумерках мама и дедушка возвращались. На молчаливый вопрос в бабушкиных глазах мама качала головой и говорила:
— Есть в одном месте работа, но мне это не подходит.
Дедушка вообще ничего не говорил. И без того было ясно, что ни дяди Кости, ни тети Ляли он снова не встретил.
Потом они ели остывший суп, сваренный на всех беженцев в огромных котлах во дворе, а бабушка начинала стелиться. Она ползала на коленях по тюфякам, расправляя сбившиеся за день простыни и одеяла. Дедушка ложился, и становилось видно, какой он худой и длинный. Мы трое, стараясь не стукаться об его острые локти и колени, облипали деда со всех сторон. Он читал наизусть детские стихи, Конька-горбунка, а иногда просто смотрел в пространство, не вслушиваясь в наш лепет.
Красотой в ту пору мы не блистали. Под огромными светло-карими Петиными глазами залегали голубенькие тени и старческие какие-то морщинки, толстые Таткины щеки опали, из румяных превратились в бескровные, бледные. Как выглядела я сама, трудно судить. Я была на полголовы ниже рослого Пети, коротко острижена под мальчика, руки-ноги тонкие, мосластые колени вечно сбиты. Укладывая меня спать, мама приговаривала:
— Спи, голенастенький мой петушок.
Я протестовала:
— Это не я, Петя у нас голенастенький.
Мама смеялась и добавляла:
— Оба хороши, два сапога пара.
Пока мы слушали про чудесные приключения Ивана и его конька, бабушка молилась Богу. Она просила, чтобы он сотворил чудо и вразумил оставшихся в России ее детей, как нас разыскать. Она истово шевелила губами, не сводя взора с прислоненной к подушке иконе, крестилась, неторопливо и плотно прижимала сложенные персты ко лбу, полной груди, широким плечам. Бабушка наша была большая, рыхлая. Мы любили сидеть на ее мягких коленях, вдыхать чуть слышный аромат когда-то надушенного платья.
Томительными, нескончаемыми вечерами мама сидела на краю постелей. Сидела недвижимо, мрачно глядя перед собой. Если я подползала — вздрагивала, словно очнувшись, обнимала и прижималась губами к моему виску.
Господь Бог сотворил чудо! Дядя Костя прибыл в Турцию с последним пароходом в начале февраля. Приехал грязный, заросший, печальный. Петя подошел к нему, прижался, обнял крепкие дядины ноги, задрал голову и спросил:
— Дядя Костя, ты разве стал нищим?
А бабушка погнала нас от него и не подпускала до тех пор, пока не собрала чистую одежду, а его белье свернула и унесла сжигать.
С приездом дяди Кости отпала необходимость продавать бабушкино обручальное кольцо. Он устроился в русский ресторан «кухонным мужиком», попросту говоря, мойщиком посуды, и обеспечил прожиточный минимум на первых порах.
В конце марта дедушка заболел воспалением легких.
Мы жались в кучку и испуганно смотрели, как наш обожаемый дед мечется в жару. А мама подкладывала и подкладывала под его голову подушки, свернутые мягкие вещи, чтобы он не задыхался. Окружавшие нас люди старались говорить вполголоса. Только однажды ненавидимый Колей Малютиным поручик Аркадьев, явившись в сильном подпитии, стал посреди прохода и заорал, призывая мужское население общежития к бунту и неповиновению властям, неизвестно каким — русским или турецким. Тогда Коля Малютин подошел, стукнул костылями, и процедил, цвиркнув слюной:
— Господин поручик! Здесь генерал умирает.
И поручик Аркадьев, краснорожий, пыхтящий, не схватил, по обыкновению своему, Колю Малютина за вихор, а, напротив, прижал палец к мясистым губам под прокуренными усами:
— Забыл… Пардон… Да, генерал… Извините.
Позже дедушку отгородили от нас простыней. Больше всех сердилась Татка. Обиженно сверкая черными глазами, она выговаривала бабушке и маме:
— Вы зачем дедушку спрятали?
Потом его увезли в госпиталь, но спасти не смогли.
Хоронили генерала Дмитрия Вороновского при большом скоплении народа. Было много военных. Они подходили к бабушке, говорили слова утешения, щелкнув каблуками, отходили, уступая место другим. Бабушка, очень бледная, но с сухими глазами, даже в этот день умудрялась найти для каждого из этих знакомых и незнакомых людей ласковое слово. Казалось, не они ободряют ее и жалеют, а она их.
Потом военные собрались на небольшой совет. Они страстно желали произвести прощальный салют над дедушкиной могилой. Колю это страшно заинтересовало, и он твердил бегавшему за ним, как собачонка, Пете:
— Залп! Представляешь себе? Это из ста ружей как бабахнет!
Но турецкие власти не разрешили открывать пальбу из-за смерти какого-то русского. Дедушку похоронили без воинских почестей, в молчании. Только билась в руках дяди Кости и страшно рыдала моя мама.
Вечером, после скромных поминок, дядя Костя вышел во двор почистить дедушкин пистолет, и пистолет этот сам собой выстрелил. Пуля никого не задела, но выстрел оставил огромное впечатление.
— Вот и получился салют над дедушкой, — сказал Пете дядя Костя, — так-то, брат.